Мы остались одни. Было жутко, боязно, непривычно. Было молитвенно-богомольно на душе. Струнной дрожью, гармоничной дробью билось сердце.
Осязаем чудо. Дышим мифом. Ступаем по сказке, по вымыслу, превращённому волею могущества гения человека в воздух, в вещество.
Мир чудес, бесконечность грёз, ставших жизнью, предметами кругом.
Страх и радость сковывают, охватывают нас.
Мы молчим, подавленные, заглушённые глаголом действительности.
Мы молчим, мы слышим язык действа, слово изобретения, речь чудотворения, глагол естества.
Мы подошли к горе. Она висит в воздухе.
– На чём?
– Почему она не падает?
Вот вопросы, которые нас по старой привычке к обыкновению кололи, язвили, говорили об обманах зрения.
Но ни у кого эти вопросы не оделись в слова и не вышли из мозга гулять по этому лучезарному воздуху, волнуя благодать и тишь всевозможного. Они не смели.
Здесь они, эти вопросы, казались жалкими, ничтожными, размытыми, вымолоченными.
Здесь слову «почему?» не место10
.Оно боится лучей чудотворной техники.
Пусть оно покажется, и первая стрела, пущенная из лука открытия, убьёт его наповал.
И слово «почему» съёжилось, спряталось в тёмном уголке тесного сознания и не показывалось.
А, может, даже притворилось мёртвым, как животные перед лицом великой смертельной опасности.
Притворилось мёртвым во избежание настоящей смерти.
А, может, на деле умерло. Вот оно лежит и не шевелится.
Не дышит.
Умерло «почему?»
Умерла и причинность.
Умерла и законообразность.
Если они пролежат так без сознания, без чувств, без дыхания некоторое время, то я их и похороню на кладбище своего старого воззрения.
Вырою глубокую яму в поле нового сознания и там опущу их холодные трупы. Братская могила. Над ней поставлю крест. На кресте надпись: «Дочери заблуждения».
Мы подошли к горе. Сели все в кружок.
Женщина в центре, в самой середине. А мы, все четверо, по четырём сторонам.
Сидели и молчали.
Слишком много чувств в сердце, слишком много мыслей в голове.
Мысли-пчёлы жужжат, роятся.
Чувства-пчёлы строят шестигранные соты. В сотах мёд, сладость бытия, радость техники.
В мыслях – укус, жало непонимания.
Я присматриваюсь к горе. Гора как гора. Вся она покрыта зеленью, травою, местами растут полевые цветы. Самая настоящая гора. Но висит она в воздухе. Подпирает её ничто. И висит она ни на чём. И притом раз она находится в летательном отделе – значит она и летать умеет.
Мы сидим на горе.
Но разве это гора?
Ведь кто-то её создал, кто-то покрыл травой, усеял цветами, ведь её кто-то творил… Ну, да… А разве наши горы, самые обыкновенные горы не сотворены… Мысль перешла, вошла в материю, в тело.
Я углубился в свои мысли и полумысли, которые кружились в моей голове пыльцою, несомой дуновением недоверия.
Я вошёл в свои чувства и получувства, которые находились под перекрёстным вихрем неустранимости и обманчивости.
«Где грани?» – вопрошало всё моё я.
Где действительность и воображаемость?
Не произошло ли здесь бракосочетание этих двух миров?11
– О чём вы так задумались? – оборвала молчание женщина.
– Обо всём и ни о чём.
– Нельзя здесь ни думать, ни мыслить, – сказал юноша.
– Уж слишком здесь всё непостижимо, – сказал рабочий.
– Никак нельзя понять нашего провожатого, – сказал угнетённый народ.
– Да, – присоединилась к его речи и мысли женщина, – минутами он мне кажется гигантом, вросшим головой в купол небес, и волосы его, как корни, мне так кажется, сосут соки выси, влагу бесконечности, а минутами он кажется пигмеем, ходящим по земле, даже когда он летает.
– У него что-то всё так просто выходит. Он лишён восторга и упоения. Он без удивления, – сказал юноша.
– Но не забудьте, что он вырос в этом мире. Не удивлялись ведь мы бархату наших нежных полей, зеркалам наших невозмутимых, девственных душ и тел. Естеству не удивляются. Здесь чудо есть обыкновение. Диво дивное есть обычность, вседневность.
– Да, но всё здесь непонятно, – сказал рабочий.
– Он, человек из страны Анархии, говорит, что нет непонятного. Что мир есть мир, и всё тут, – сказал юноша.
– Может, мы в действительности сошли с истинного, с верного пути, блуждая по песчаной пустыне осмысления, познания, углубления и мудрствования, мы сошли с пути творца и ударились в узкий тупик толкователя, объяснителя, понимателя.
– Может, – сказал юноша и задумался.
– Человек есть творец, он должен творить мир и разрушить мир, но он по роковой ошибке, по роковому заблуждению бросил своё великое призвание, своё величественное сиятельное назначение и принялся не творить, а осмысливать, охватывать своим умом уже сотворённое, уже созданное, – и он, человек, выродился.
– Да, – сказал глубокомысленно юноша, – его всосала тина рационализма, топь сущности и лжефилософии.
– Человек, забыв, что он женщина, родитель вещей и предметов, вместо того, чтобы произвести на свет божий новую жизнь, слушаясь своих необъятных сил и коренных глубоких влечений, стал изучать старую жизнь. И он остался бездетным, перестал быть женщиной, – сказала, улыбаясь кончиками тонких губ, женщина.
Мы все замолкли.