Дорогие Замятины, приезжайте же к нам как к себе домой, знайте, что мы душевно с Вами связаны и ждем Вас с раскрытыми объятиями, а потом возьмите меня с собой на Родину. Я ничего не люблю из того, что видел, ни с чем не согласен и ничему не научился, разве что – мизантропии!
Люблю я только все русское и мечтаю вернуться домой раз и навсегда – там и умирать буду.
Написал о Вас кой-кому в Париж, но все это трудно. Шовинизм и зависть к русским, их мощи и талантам…[425]
Теперь они были главным образом заняты улаживанием всех своих дел. 13 октября Замятин получил свидетельство, которое требовалось предъявить на таможне: в нем подтверждалось, что как писателю, выезжающему за границу, ему необходимо взять с собой книги и рукописные материалы для своего исторического романа «Бич Божий» и других произведений, таких как «Рождение Ивана», «Африканский гость» и «Мученики науки» [BDIC, dossier 131]. Кроленко зашел к ним на следующий день: они поговорили «на дорожку», и Замятин зачитал ему свое письмо Сталину. Вечером к ним пришли многие из давних друзей, но в покер на этот раз не играли[426]. Экземпляр недавно опубликованной «Школы злословия» Замятин подписал: «Уважаемому иностранцу Ростиславу – когда он будет грамотный, а пока, за неграмотностью, его маме Людмиле Николаевне. Евг. Замятин. 16-Х-1931. Именины Ростислава»[427]. 1 ноября он получил справку из Ленинградского кораблестроительного института о том, что он все еще является их сотрудником [BDIC, dossier 117]. Между тем Подгорный написал ему из Москвы, что первое представление восстановленной во МХАТе «Блохи» назначено на 15-е число [ОР ИМЛИ. Ф. 47. Оп. 3. Ед. хр. 162].
Тетка Замятина Варвара, все еще жившая в их семейном доме в Лебедяни, была очень больна и находилась под присмотром его сестры Александры. В эти последние недели Замятин послал своей тетушке эмоциональное письмо, размышляя о том, как трудно примириться с мирозданием, которое без всяких видимых причин посылает ей столько физической боли:
Обидно вот что: что ничего не придумаешь, чтобы избавить тебя от этого. Обидно, потому что ты для меня не так какая-то там Варвара Александровна, а близкий мне человек. И уже совсем не потому, что ты сестра моей матери (есть, скажем, брат моей матери, а мне он – никто), а потому что я всегда знал, что ты понимаешь, о чем я говорю, и я понимаю, о чем ты говоришь.
Ну, ладно – разфилософствовался! Это потому, что сижу сегодня дома и никого чужих нет. Это теперь бывает редко: все ходит разный народ – по случаю моего путешествия, или я хожу – по тому же случаю. Сегодня на улице совсем тепло, дождь, осенне, не хочется выходить из дому, и думать в такую погоду о путешествии, о бездомности, брр! не очень приятно. Кругом все завидуют, будто я двести тысяч выиграл, а я это пока не чувствую. Или это от того, что отвыкли мы от таких необычных путешествий, засидели – или уже просто я старею?[428]
26 октября Булгаков написал ему, что наконец-то пришла хорошая новость: несмотря на изначальный запрет Реперткома, благодаря Горькому было получено разрешение на постановку его пьесы о Мольере во МХАТе. Он явно не переживал по поводу того, как удачно сложилось все для Замятина: «Это что же за мода – не писать добрым знакомым? Когда едете за границу? Мне сказали, что Вы в конце октября или начале ноября приедете в Москву. Черкните в ответ – когда? <…> Приятно мне – провинциалу полюбоваться трубкой и чемоданом туриста» [Булгаков 2011: 320–321]. Через два дня Замятин написал ему: