Идеи Фельда сформировали мировоззрение моего мужа – вернее сказать, его звуковое мировосприятие, – и в конце концов он разыскал Фельда, напросился с ним в Папуа – Новую Гвинею и помогал записывать в дождевых лесах пение птиц и отраженные в песнопениях босави сюжеты в попытках создать карту звуколандшафта мертвых через реверберации их присутствия в птичьем пении. Муж по пятам следовал за Фельдом с мешком за плечами, полным разнообразной звукозаписывающей аппаратуры. Обычно они часами бродили по лесу, прежде чем Фельд находил подходящее место для записи. Тогда он вставлял в уши наушники, включал портативный магнитофон и наставлял параболический микрофон на кроны деревьев. За ними частенько увязывалась местная ребятня, и, надо полагать, дети с любопытством разглядывали диковинные коробочки с торчащими из них проводками, так нужные этим странным дядькам, чтобы слушать звуки леса. Младшие только покатывалась со смеху, когда Фельд бесцельно тыкал микрофоном в деревья или водил им туда-сюда. Муж маячил за спиной у Фельда и тоже слушал звуки через свои наушники и, как тень, повторял все его телодвижения. Иногда кто-то из мальчишек, потянув Фельда за руку, помогал ему точнее нацелить микрофон. Тогда вся компания в ожидании замирала под сенью какого-нибудь гигантского раскидистого дерева. И внезапно невидимые в густой кроне мириады птиц затопляли своими голосами их слуховое пространство, вызывая к жизни целый слой мира, который они до этого не замечали.
Когда я только познакомилась с мужем на проекте нью-йоркского звуколандшафта, меня увлекали его идеи звукозаписи ландшафтов, а его прошлое, когда он в дождевых лесах записывал голоса птиц и сюжеты песнопений, будоражило мое воображение, хотя я не совсем понимала его методу отбирать образцы звуков для нашего проекта: он ни с кем не беседовал, ничего заранее не планировал, а просто ходил и слушал звуковую панораму города, точно караулил, когда мимо пролетит редкая птица. Со своей стороны, он тоже никогда не понимал и не желал принимать звуковую традицию, привитую мне в университете, гораздо более журналистскую и движимую нарративом. Уж эти мне радиожурналисты, любил повторять он, из штанов выпрыгивают, лишь бы наставить этот свой длиннющий дробовик[55]
и записатьТогда в хорошем настроении мы еще могли шутить над нашими профессиональными расхождениями. Меня мы называли документалистом, а его – документатором, имея в виду, что я больше сродни химику, а он библиотекарю. Чего он никак не мог понять в моих профессиональных принципах, которыми я руководствовалась до нашего знакомства и к которым, видимо, возвращалась сейчас в истории о потерянных детях, так это что я не бездумно, как он считает, цепляюсь за устоявшиеся каноны радиожурналистики, когда прагматически подчиняю свои повествования конкретной цели, неукоснительно следую правде и адресно критикую. Просто я профессионально сформировалась в иной звуковой среде и в ином политическом климате. Меня учили записывать звук так, чтобы – во-первых и в-главных – не насиловать его, излагать факты и события как можно ближе к правде, при этом не дать убить себя, потому что, увы, слишком близко подходишь к своим источникам, и не дать убить их, потому что, увы, они слишком близко подходят к тебе. И вовсе не слепая покорность спонсорам и финансированию крылась за недостатком у меня высоких, видите ли, эстетических принципов, как любил повторять мой муж. Просто работа нередко заставляла меня на скорую руку решать проблемы, точно домишко-развалюха, где, куда ни ткни, все сыпется, а ты давай, латай дыры на скорую руку, вот и не остается времени выводить из вопросов и возможных ответов на них высокоумные эстетические теории по поводу звука и его ревербераций.