К великому недовольству Тюлькина, Кликунова и остальных, Филатов ни на сантиметр не приблизился к принятию отведенной ему роли. Признание, пусть самое небольшое, и покаяние, пусть совсем поверхностное, привели бы к тому, что «я» рабочего-революционера, которое он защищал, улетучилось и официальный язык тотчас заполнил бы вакуум. Говоря о себе языком проверочной комиссии, обвиняемый только подтвердил бы обвинение. Но Филатов отказался идентифицировать себя так, как ему было указано. Противодействуя дихотомии между официальной позицией и оппозицией, он искал свой собственный голос, который не обязывал бы его занять четкую сторону, хотя и заимствовал что-то от обеих. На короткий, но захватывающий миг Филатов сумел высвободиться из строгой матрицы официальных категорий.
Сто пятьдесят студентов проголосовали за исключение Филатова из партии – против двадцати, которые голосовали за строгий выговор. Через наказание, которое он получил, но более всего через стенограмму допроса, разосланную в копиях по сибирской парторганизации, Филатов все-таки стал «оппозиционером». Важная часть работы проверкомиссии была текстуальной: будущее поведение Филатова будет рассматриваться через призму стенограмм ее заседаний и мнений, высказанных на них. 20 марта 1932 года он будет арестован, обвинен по статье 19, «к-р троцкистская организация», и осужден на 12 лет поражения в правах[1783]
.Однако в 1928 году партии все же было жаль терять Филатова. Таких нужно было не исключать, а лечить и исправлять. Наши оппозиционеры, как заявил по этому поводу Фельбербаум, «для нас не страшны, так как мы живем в мирной обстановке и пресечь можем во всякое время. Для нас важно уничтожить неправильный взгляд оппозиции и поставить на правильный путь наших сбившихся товарищей»[1784]
. И год спустя он же сказал: «Судя по всем материалам, нужны Филатову не организационные выводы, а лечение его вывихов». Это начинание райкома провалилось. «Со своими сомнениями ходил к Зимову, – говорил Филатов, – но он ничего мне не сказал». А вот контрольная комиссия, «уделив мне время, растолковала о моих заблуждениях»[1785]. Филатов отмежевался от оппозиции, «когда ходил к партследователю» (скорее всего, к Тюлькину), «который меня разубедил»[1786].Непрозрачность для партийной герменевтической оптики и отказ хотя бы от формального признания своей неправоты для партийного собрания были в случае с Филатовым, видимо, гораздо более опасной ситуацией, нежели любой другой тип сопротивления – причем опасным скорее стратегически, чем сиюминутно. Недаром в финале партийцы с явным эмоциональным усилием, в котором есть даже нотки отчаяния, призывали Филатова к «искренности» и требовали от него признания «в последний час». С одной стороны, Филатова буквально не на чем было ловить: все его ответы выглядели абсолютно честными, и предъявить ему что-либо, кроме недоказуемых имеющимися средствами партии сомнений в его честности, было попросту нечего. Даже дружба с Яковлевым и его упрямое оправдание Филатовым не могла быть толком поставлена ему в вину: формально на тот момент Яковлев находился под следствием, но не был осужден, возможность ошибки партия, как и Филатов, отрицать не могли, хотя партия, в сущности, уже двигалась к прямому тезису о своей непогрешимости как коллективной сущности. С другой стороны, Филатов, объект партийного исследования, выглядел так, будто имел две природы – все его действия должны были удовлетворительно вписываться в определение нормального большевика по содержанию (в конце концов, готовность к жестким, вплоть до расстрела, действиям против оппозиции чего-то да должно было стоить!), и в это же время по форме (голосования за оппозицию, частные мнения о членах ЦК, особые мнения и акценты по важнейшим вопросам) был очевидным сторонником оппозиции, во всяком случае – не отличимым от нее внешне. Термин «двоякомыслие», встречающийся и в заявлениях Филатова, и в характеристиках его партийными следователями, звучал как герменевтическая катастрофа: если инструментарий партии по выявлению оппозиционных настроений был действительно универсален и эффективен, то никакого «двоякомыслия» не было и быть не могло в принципе: невозможно было иметь две классовых природы одновременно.