Щит был поставлен, как и хотел Мефодий Игнатьевич, на самой вершине горы, которая нависла над железной дорогой, и имена погибших на нем выбиты. Ездил недавно, смот рел… И разговоры разные слышал, одни удивлялись его решению, другие откровенно смеялись над ним: дескать, чудит подрядчик, с жиру бесится… Слышал, морщился от неудовольствия, но молчал. А уж когда свой брат, промышленных дел совладатели, подвизающиеся на подрядных работах, узнав про Мефошкино чудачество, тоже начали насмехаться над ним, не выдержал, наговорил такого, что у тех неприязнь, которую и прежде питали к Студенпикову и которая была вызвана очевидным нежеланием последнего держаться бок о бок, не вышагивая впереди своего брата и не отступая, сделалась еще больше. Впрочем, Мефодий Игнатьевич очень скоро забыл про это, благо, процветающие заводишки и прииски, раскиданные по всему Забайкалью, позволяли ему держаться самостоятельно, ни от кого не зависеть и вершить то, что самому кажется важным. Дела его на строительстве железной дороги шли неплохо. Понимая всю важность стальной магистрали для сибирских окраин, Студенников не жалел энергии, переступая через преграды, работал не за страх, а за совесть, вникая во все, о чем другой, менее дальновидный и более всего пекущийся о своей мошне подрядчик не хотел бы знать. Он не оставлял в покое и ротмистра с его людьми следящего за порядком на строительстве, и требовал большей гибкости по отношению к рабочим, большей уважительности к их труду. А если не удавалось убедить ротмистра, а такое случалось часто, отписывал начальнику Иркутского жандармского управления, требуя того, в чем не в состоянии был убедить ротмистра. В конце концов, в управлении накопилось столько бумаг за подписью Студенникова, что там засомневались в преданности последнего империи и престолу и не нашли ничего лучшего, как приказать ротмистру установить за Студенниковым негласный надзор. Сие и было сделано с великим старанием и тщанием, на какие только и способна вялая и ленивая от сытости, в истинных традициях российской империи власть предержащая рука. Едва ли не в ту же минуту, как был установлен надзор, о нем стало известно самому надзираемому. Студенников горько посмеялся, а потемну придя к любезной Александре Васильевне, долго жаловался на тупость русского чиновничества, отлично зная, что она не поймет его. Впрочем, это и устраивало Мефодия Игнатьевича, который и не хотел бы, чтобы она о чем-то догадывалась. Он по-прежнему доверял только собственным ощущениям и чаще всего поступал так, как они подсказывали а если и делал что-то противу воли, делая осторожно и с огляди кою. Он был холоден с людьми и скрытен и не хотел ни перед кем, кроме Александры Васильевны, распахиваться, да и это допускал лишь потому, что она была недогадлива и отнюдь не блистала особою женскою проницательностью, о которой столько говорено.
Сложнее было с Марьяною, нет, она не проявляла настойчивости, если он подолгу не заговаривал с нею, весь уйдя в свои мысли, которые и в самую лучшую для него пору не отличались легкостью, а больше походили на тяжелые камни и ворочались те камни лениво и словно бы нехотя, не сразу уступая сильному речному течению. Однако ж случалось, Марьяна так смотрела на него, что на сердце делалось неспокойно, и тогда он подходил к ней, говорил что-то, чаще спрашивал про самочувствие да про то, чем намерена нынче заняться. Она с удивлением смотрела на него, отвечала:
— Тем же, чем и вчера…
Она отвечала так, а сама с грустью думала: «Господи, а что, собственно, такое — моя жизнь? Что-то скучное, утомительное, когда и спешить-то некуда, и радоваться нечему, все заранее предопределено с ясностью, которая не оставляет места волнению. Разве это жизнь?»
Но по-иному думал Иконников, и она была беззащитна перед ним, тот нынче опять поселился в их доме, но уже не в качестве приживала, в каком-то другом качестве, сделавшем его властным и не в меру язвительным, порою говорил:
— Чего вам еще надо, голубушка? Живете на всем готовом, и…
Он говорил, а она не отвечала и старалась уйти. Но бывало, не уходила, дерзко смотрела на Иконникова, и тот отступал, но и отступив, чувствовала: пытливо вглядывался в нее. И это было неприятно, подчас в сильном раздражении говорила мужу, чтобы он выгнал Иконникова, но тот лишь улыбался, почтя ее слова за очередной каприз, или же отвечал небрежно:
— Да ну его! Пускай живет. Вон я и диван велел поставить в угловой комнате. Там ему место.
Но Иконников, очевидно, считал но-другому и всякий раз, когда этого очень не хотелось бы Марьяне, оказывался рядом, спрашивал насмешливо:
— Вы что же, голубушка, опять грустите? А жаль, жаль…