— Мальчишкою, помню, прибегал сюда. Смотрел, как рыбаки выбирают невод, порою и сам помогал, погоняя лошадь, что ходила по кругу. Теперь-то рыбаков меньше стало. Посольский монастырь поотбирал земли близ Байкала, согнал мужиков с места. Ну, ладно… Пришли как-то с отцом, заговорили с людьми, а тут услышали выстрелы, сначала вроде бы нечастые, а потом… Заволновались все и отец тоже: чего там?.. Прикинули, где стреляют, побежали к тому месту, у скалы… И увидели: лежат на земле побитые, а чуть в стороне казаки… И ротмистр тут же, кричит, чтоб не смели подходить к побитым. Пускай их растащут звери! Разве ослушаешься?..
Бальжийпин вздохнул, с грустью посмотрел на молодого охотника, продолжал все тем же едва слышным голосом:
— Но ночью мы опять пришли… Похоронили людей и кресты поставили. Уж много лет спустя слыхал, что те люди были поляки, шли с царской каторги, хотели восточным путем попасть на родину.
Бальжийпин замолчал. Молодому охотнику живо представились те, кто хотел попасть на родину, а нашел здесь могилу. И он остро пожалел их. И все же не до конца понимал, отчего они так стремились на отчую землю? В конце концов, и эта земля наверняка уже не была для них чужою. Но ни сказать об этом, ни спросить о чем-либо не посмел.
А старуху нашли обеспамятевшую близ зимовья, придавленного почернелым снегом, срубленного из сухой сосны, занесли ее в зимовье, затопили печку. Дым потянулся из продушины, густой, пахнущий смолою.
Бальжийпин не сразу узнал старуху, так поменялось ее лицо, что-то светлое в нем, одухотворенное, такие лица бывают у людей, близко подошедших к черте, за которой начинается неведомое. И свет и одухотворенность эти какого-то другого свойства, в них нету жизни, тепла, они не радуют людей, напротив, пугают своею извечною отчужденностью, словно бы пришли из иного мира и обволокли того, кто очутился у края, отторгнули из жизни, сделали так, чтобы забыл про нее, неласковую.
Бальжийпин не знал, сможет ли помочь старухе, и все же делал что-то, и делал осмысленно и четко, с той верой в разумность своего ремесла, что так присуща людям его профессии. А потом долго сидел подле нее, взмокший, расслабленный, уж и не в силах пошевелить рукой, и ни о чем другом не думал, лишь о том, что он, кажется, сделал все, что умел, и теперь ничто не, зависит от его воли, а только от воли обеспамятевшей старухи, если она еще осталась у нее.
Бальжийпин закрыл глаза, и. уж другие мысли теснились в голове, мысли не об этих людях, которые были рядом, о тех, других, с кем не однажды встречался и чья боль со временем сделалась своею, от сердца.
— Заходил к карымам, в деревню… — сказал он неожиданно для себя. — Смотрю, сход… Староста читает бумагу: у крестьянина Сидора Конопаткина в счет неуплаты податей, отобрать пахотную землю и отдать, на один хлеб односельцу Филимону Малыгину по семь рублей за десятину и все арендные деньги внести в казну. А что те, кто пришел на сход? Разобиделись, предложили другое? Да нет… Всяк прячется за спину соседа. Но что же произошло с людьми? Отчего порушились прежние общинные связи?.. Отчего?..
Бальжийпин не знал тогда, как ответить, хотя и догадывался, что тут не обошлось без вмешательства нового, рассудочного и холодного, что пришло на Сибирскую землю вместе со строительством железной дороги и поменяло жизнь. В этой же деревне он был свидетелем того, какие жестокие, доходящие до безрассудства драки происходят между соседями — которые до недавнего времени мирно ладили и норовили помочь друг другу — на меже. Прежде о ней и понятия не имели и довольствовались тем, что было, и не искали ничего другого, исправно работая на земле, а вот нынче межа стала чем-то особенным, чужою недоброю волею привнесенным в сознание крестьянина и сломавшим его привычные представления о жизни, о себе в этой жизни.
Бальжийпин никогда не думал, что жестокость в природе человеческого духа, и теперь, встречаясь с нею уже и не там, где она казалась естественной, идущей от неумения прощать, появился страх перед жестокостью, с которой люди отстаивают свою правду. Всегда-то полагая, что правда должна быть если и не священной, то чистой, незапятнанной, и, чтобы постоять за нее, вовсе не надо вершить зло, он не смог смириться с мыслью о происходящем и пытался говорить об этом людям, но его не слушали, принимали за человека, который преследует какую-то пока не ясную им, но наверняка своекорыстную цель. И Бальжийпин отступил, как в свое время отступил и перед волею тех, кто мстил за сожженный улус. Он понимал, что это не делает ему чести, но не мог поменять себя.
Потемну, когда лицо старухи утратило ту, казавшуюся неживою, одухотворенность, а сделалось усталым, и многочисленные морщины, словно бы оттаяв, заняли свои привычные места, Бальжийнин и молодой бурят соорудили из сухих жердинок носилки, положили на них старуху и вышли из зимовья.