И что его так растревожило? Сам не скажет, а только нюхом своим особенным, почти звериным, чует неладное что-то Ей-богу! Эти, двое, зря не станут шептаться, уж он-то, Ванька, понимает в людях. Давно приметил: Филимон недолюбливает рядчика, однако ластится к нему, как побитая собачонка, боится. На виду у всех доброе слово говорит про Ознобишина, и подумать не грех, в дружках-приятелях у него хаживает. А заглазно другое говорит, и тогда у него нехорошо блестят глаза. Но нынче они в паре и все шепчутся, шепчутся, а потом рядчик велит артельным мужикам быть готовыми к переезду, и про малую тачку с побитыми колесами — на прошлой еще неделе поломалась — не запамятовать, снести к насыпи. Идет в лес. Помедлив, в ту же сторону двигается Филимон. У Ваньки зуд в пятках, едва дожидается когда тот исчезнет за белыми деревьями, спешит по лоховскому следу. Мужики кричат ему, а он лишь рукою машет:
— Отстаньте!..
Сосны и ели нехотя расступаются перед Ванькой, вошедшим в азарт, про который раньше слыхивал, но самому испытать не доводилось. Все больше по его следу шли, а он по чужому следу не хаживал. Приятно! Чувство какое-то, веселое: я, дескать, доконаю вас, от меня не уйдете! Кто я?.. Ванька каторжный, многими ветрами гнутый, не однажды битый, кое-что испытавший — живой. Попробуй уйти от меня! Шалишь!..
Ловок Ванька и про болезнь забыл, шаг легкий, накатистый, снег не хрустит под ногами, неслышный шаг. Те, двое, отойдя от насыпи, уж не хоронятся, идут об руку, говорят громко.
— Чего не спросишь, пошто денежку в тайге хороню, домой не таскаю? Сынки у меня вороватые, все спустят. Уж бил их, почитай, смертно, наказывал не баловать, грозился родительского благословения лишить, а им хошь бы че!.. Как по сухому дереву стучишь кулаком: тебе больно, а им — чёрта… Неслухи! Ну, я маленько подумал и решил хоронить денежку в тайге. Нынче, видать, срок вышел. Хватит на «железке» ломаться, уйду в деревню. Хозяйствовать зачну. А ты, парень, не торопись. Маленько посиди. По сшибай денежку. Вижу, не дурак, свово интереса не за продашь!
Чудно Ваньке слышать такое. «Эк-ка, — думает. — За денежкой, стало быть, отправился рядчик. И куда? В тайгу! А не боялся, что?..»
— Да ног, не боялся, — угадал рядчик. — Тайга велика, и кормилица, и охранительница… Доверяю ей больше, чем людям. Обережет, не допустит до злого умыслу.
Странная, непонятная для Ваньки вера, сам он не любил сибирскую тайгу, казалась чужой, недоброй. Он и нынче шагу б не ступил, да мучительно захотелось понять: о чем шепчутся эти двое?.. Теперь-то знает о чем, и можно повернуть обратно, но опять же любопытно: что будет дальше? Уж такой он, Ванька каторжный, страсть как любопытен, за то и бит бывал нещадно. Но все нипочем, едва встанет на ноги, опять за свое… И все выслеживает, выслушивает, мотает на ус. по про что знает, никому не скажет, в себе носит Догадывается: большое знание может дорого обойтись. Но словчись-ка унять себя! Нет, ничего не выйдет. Уж такой он и есть.
Идет Ванька за теми, двумя, чуткий, ловкий. Легкий шаг у него, и зверь не учует. Старик-эвенк, у которого жил, спасаясь от преследователей, учил ходить так, чтоб и кабарожка не услыхала.
А вот и пришли те, двое… Зимовейка махонькая, едва не по самое вершнее бревнышко в снегу. Потоптались, ища лопату. Разбросали снег у двери, очутились в зимовейке. Ванька, сторожась, но и не мешкая, подкрался к двери и сквозь щели в ней, видать, наскоро была рублена зимовейка, разглядел тех, двоих. Стояли, переговаривались негромко. Но скоро Ознобишин сделался сумрачным и, подозрительно поглядывая на Филимона, наклонился, стал копать посреди зимовейки. Лохов с одного бока зайдет, с другого, и лицо у него бледное, и руки трясутся. И глаза прячет… И все же, изловчась, Ванька посмотрел в эти глаза, и сделалось не по себе. Убежал бы, да что-то держит, не отпускает, окаянство какое-то, и сам себе не рад… Были такие глаза у решившихся на лютое, смотрели как бы из нутра своего поганого на мужичка припозднившегося и случайно, по пьяной лавочке, забредшего на варначыо тропу. Плакал мужичок, умолял христа ради и малых детишек, которых у него дюжина, отпустить с миром. Нет! Порешили мужичка и мошну худую, крестьянским потом добытую, снесли на Торжок, там и про пили… Такие нынче были глаза и у Лохова. Бежать надо отсюда, подальше от греха. А ноги не слушаются, хоть криком кричи. Эх, Ванька, Ванька, душа каторжная, пропадешь не за грош!
Ознобишин меж тем откопал сундучок, отбросил лопату с коротким толстым черенком в сторону, утер со лба пот, поглядел на Филимона и тут же попятился:
— Тю меня!..
А Лохов, наоборот, сделался спокойным, и руки уж не трясутся, но глаза все те же… лютые.
— Ты че? Че?..