– Зависть это, Роб, банальная зависть, уж поверь мне, – вздохнула Алена, прочитав письмо длиной в две сигареты. – Он же знает, что ты очень талантливый, он даже талант меряет какими-то своими мерками, как вес или рост. Так ты точно выше по всем статьям, вот и завидует как баба. Но все равно боится – вдруг твой дар перевесит? Или книжек больше издашь и стихи лучше напишешь? Всеми силенками своими и старается тебя из седла выбить, если не так, так по-другому. Зачем ему рядом человек, который на себя и свои стихи народ отвлекает? Я ждала чего-то подобного от него и вот, к сожалению, оказалась права…
Удар этот подлый надолго выбил Роберта из колеи. Он безусловно понимал, что гаденькое письмо это Генкино совсем не повод для большой трагедии, но червяк сомнения засел в нем, ровно под сердцем, липкий, холодный и въедливый, и на время даже заставил сомневаться в том, что он настоящий поэт, всячески сдерживая порывы подойти к столу и начать писать что-то новое. Вместо нового Роб перечитал все свои стихи, написанные еще со времен института, – вдумчиво вчитывался в строчки, словно делая важную домашнюю работу, иногда что-то черкал, искал несоответствия или банальные рифмы, но взгляд его ничего серьезного не цеплял. Он не хотел верить, что то прекрасное дело, которому он посвятил столько лет, чем он жил, так стремительно кончается крахом! Пусть не кончилось еще, но вызвало такой отклик у литераторов, вернее, у Генки! Это было немыслимо! Он просиживал, не выходя, часами у себя в кабинете, все курил и курил, склонившись над листками, переписывал что-то, словно давно напечатанные в газетах или книжках и улетевшие в народ стихи можно было исправить – нет, все, улетели, не поймать.
Алена пыталась его вразумить, снизить накал, объяснить заурядность и пошлость ситуации, которую надо воспринимать не как трагедию вселенского масштаба, а как случай на коммунальной кухне: ну, насыпали тебе соли в суп, испортили, есть нельзя, так вылей его и вари новый! А от соседки суп крышкой закрывай и следи, чтоб рядом не шастала и больше не гадила, делов-то!
Роберт все осознавал, соглашался, кивал головой, но хандра все разрасталась, стала стойкой, совершенно окрепла и захватила его всего. Он стал выглядеть пришибленным, будто в чем-то виноватым, и даже его могучий рост, казалось, усох и сократился. Генка на время добился того, чего хотел – Роберт перестал слышать собственный голос, стал прислушиваться к чужим, а чужие говорили всякое… А когда понял, что свой голос перестал звучать – на это ушло достаточно дней, недель и месяцев, – словно ожил, сильно испугавшись, и написал:
Алена слегка успокоилась и немного пришла в себя, прочитав первые за долгое время новые стихи. Иногда ей казалось, что травма мужняя так глубока, предательство, выбившее у него почву из-под ног, настолько подло и гнусно, под стать самому Генке, что времени на восстановление уйдет очень много, а может, не дай бог, и срубит его наповал. Но Роберт оправился, выстоял, сдюжил, ожил. Помогло в основном то, что Алена женским своим чутьем угадала путь спасения, и, возможно, единственно верный на тот момент – она вырвала его на время из Москвы. Их почти никогда не было дома, а значит, не было ни сборищ, ни посиделок, ни обсуждений этого паскудства, ни саможаления и круглосуточного выпивания с друзьями, нет, Земля для них на какое-то время приобрела форму чемодана – вечно собранные, постоянно в пути, всегда в разъездах, то там, то здесь, поезда, самолеты, автобусы – в тот момент поездки и выступления означали лечение и, следственно, надежду на выздоровление. А как иначе понять, что нужен, что любят, что полные залы, цветы, девичьи ахи, сотни записок с вопросами и долгие овации после выступлений в переполненных залах.