Бельгийско-византийский стиль — это экстремальная форма политического уродования языка. Это грубое безразличие к языку, в том числе у политиков, которые выставляют себя отважными борцами за фламандское дело. Я могу понять, что, постоянно заседая в правительстве рядом с франкоговорящими министрами, поневоле переходишь на французский. Но фламандский политик должен об этом помнить и проявлять бдительность. Однако вряд ли им все это понятно, к своему языку они относятся с сибирским холодком и замечания по данному поводу способны просто игнорировать. Им это даже на руку. Туман непонятности и невразумительности от этого только гуще.
Пустое дело повторять, что каждый народ имеет таких лидеров, каких заслуживает. Однако в отношении Фландрии можно утверждать, что ее политики говорят на таком языке, какого народ заслуживает.
До чего же странно, что в моей стране нужно бороться за собственный язык и при этом отказываться правильно говорить и писать на нем. Людей в школах, в прессе и по радио запугивают назиданиями о чистоте языка и при этом держат в неведении о том, что они говорят именно на этом языке.
На мой взгляд, если люди за что-то серьезное борются, то они считают это что-то своим благом и тщательно его оберегают. Но боролись ли фламандцы за сохранение своих диалектов? Ведь именно они испытывали ностальгию по единению с нидерландским языком и культурой. Но Голландия не послала никаких сигналов о возвращении к золотому веку, и у нас опустились руки.
Мы старательно следили за тем, чтобы в законодательстве наш язык фигурировал как нидерландский, а не фламандский. У нас даже есть Языковая уния. Почему же мы не говорим на этом языке? Даже когда я в четвертый и последний раз переписываю эту книгу, сомнения удерживают мое перо. Необходимо признать: нидерландский не является нашим языком.
Фламандцы сопротивлялись напору французского языка, потому что он не считался с тем, что было впитано ими с молоком матери, — их родным языком. А это был диалект их деревни. Я уважаю французский. Он был всем, выполнял все функции — социальные, интернациональные, интеллектуальные. Фламандский таким не был. И все-таки люди хотели оставаться самими собой.
Приведу пример. Один ремесленник — его уже нет в живых — послал своих детей в Брюссель учиться в нидерландскоязычной школе. Только что закончилась война, и сделать такой выбор было нелегко. Все связанное с нидерландским языком пахло в задранных носах франкофонов коллаборационизмом. Это было клеветой. Тот человек абсолютно не был замешан в коллаборационизме, от нацистов его тошнило. Однако он лишился работы. Но он держался, «потому что, — как он мне говорил, — мои дети скоро перестанут понимать моих отца и мать, и как я тогда буду людям в глаза смотреть?»
Этот человек был не шибко образован. Правда, он превосходно владел французским (у фламандцев это сплошь и рядом так), но хотел говорить на своем языке. На нидерландском?
С точки зрения филолога — да, но не для него. Он говорил на диалекте северной части Брюсселя. В разговоре с голландцем ему нужно было напрягать внимание, чтобы понимать собеседника.
Дети этого человека — из моего поколения. В школе они изучали нидерландский как иностранный язык, а их родители учили в школе французский как иностранный. К счастью, нидерландский ближе примыкает к диалекту, на нем они говорили в быту, и это благодаря прошлому, которое мне бы не хотелось забывать.
Диалект был питательной средой противостояния французскому. Самым обыкновенным людям — не всем, многие офранцузились, прежде всего в Брюсселе — диалект придавал сил и подогревал их сопротивление французскому.
Образ нидерландского помогал поддерживать уважение к диалектам и быть представителями языка, который добивался тех же прав, что и французский. Нидерландский был необходим, но нельзя было отдавать его голландцам на износ и профанацию.
Результат оказался обескураживающим.
Мы перенимаем из французского массу слов и конструкций и упрекаем нидерландцев за увлечение галлицизмами. Мы называем уборную «туалетом», но смеемся над «этажами» и «этажерками». Мы называем «жилетом» безрукавку, но считаем манерностью, когда нидерландец носит «панталоны», а не брюки.
В то же время у нас есть железное оправдание собственной лени. Фламандцы неизменно к нему приходят. Оно действует как закрывающийся люк. Я делаю колкое замечание о фламандской лени в отношении языка, в ответ нажимается кнопка с галлицизмами голландца, каждый тянет одеяло на себя, дискуссия превращается в перебранку. Но через закрытую крышку люка крики почти не слышны.
С другой стороны, у нас проявлялось судорожное стремление к чистоте языка. Специальные рубрики занимали место в прессе, на радио и телевидении. Это время давно прошло. Зато теперь фламандские власти ввели службу языка, в том числе по общественному телефону. Во Фландрии указания по правильному применению языка стимулируются иначе, нежели за рубежом.