1. Из России на неподконтрольный советской власти юг проникали сведения об удивительном синтезе левого эстетизма и властной социальной практики в столице. Так, в одесском очерке «Диалоги» Алексей Толстой описал такую беседу двух дам:
– Ну, что в Москве? Рассказывайте.
– Ах, душенька, и рассказывать нечего. Все запрещено.
– То есть как все запрещено?
– Вот – последним декретом запрещены диваны.
– На чем же лежать прикажете?
– В декрете так и сказано: днем все должны ходить или в крайнем случае сидеть на жестком, но отнюдь не находиться в лежачем положении.
<…>
– Ну, а еще что?
– Налог на ванны и на образа.
– Этого еще не хватало! Чем им ванны и образа помешали?
– Одни разнеживают тело, другие – душу, так сказано в декрете[224].
Слух о большевистском запрете на диваны сейчас может показаться глупой выдумкой, но все же это не выдумка, а пародия: ср. статью О. Б. (без сомнения, Осипа Брика) в одном из январских номеров «Искусства коммуны» в ответ на реплику некоего В. Ш. (без сомнения, Виктора Шкловского), которому кажется, что эстетическое переживание от созерцания художественных памятников старины может принести рабочей аудитории пользу. Но О. Б. в ответ на это проявляет революционную бдительность:
«А между тем как раз здесь и таится величайшая опасность. Пролетариат, как класс творящий, не смеет погружаться в созерцательность, не смеет предаваться эстетическим переживаниям от созерцания старины. Изучение памятников искусства не должно переходить в пассивное наслаждение, не должно выходить за пределы научного исследования, не должно терять активно познавательного характера»[225].
Расслабляться было строго запрещено. С другой стороны, из Москвы сообщали о конфискациях всех возможных и невозможных видов имущества. М. Осоргин, остающийся в городе, писал в «Киевской мысли» в своей рубрике «Московские письма»:
«Ну, а если говорить серьезно – в Москве по-прежнему уныло, тускло, голодно, нелюбопытно. Постреливают и в цель, и в воздух, открываются заговоры, хотя возможно, что их и нет[226]; разрешают и воспрещают ездить за хлебом. Отбирают оружие, рояли, пишущие машинки, одеяла, мебель, библиотеки, квартиры, муку, носовые платки, деньги, бинокли и все остальное. Отчасти делается это по декретам, больше так себе, по личной инициативе и по мере надобности»[227].
Подробнейшим и точнейшим образом этот период запечатлен в лучшей вещи о революции, правдивость которой признана была и самой властью, – я говорю о повести «В тупике» Викентия Вересаева (1923). Эта повесть должна быть центральной во всех курсах по литературе XX века, ее должны изучать в школах, но она остается практически никому не известной.
2. Газетные версии прославившихся впоследствии художественных произведений сильно отличаются от известных нам «канонических», то есть прошедших разнообразную редактуру – например, газетные версии тех фрагментов, из которых впоследствии составлены были книги Ремизова о революции. В исходных этих фрагментах гораздо больше открытых авторских оценок и меньше хитрой «авангардной» игры, чем в знакомых нам текстах, вошедших в сборники, оказывается, после замутняющей смысл редактуры.
Вот рассказ «Милосердия!» Алексея Толстого начала 1918 года: в газетной версии все неприятности проистекают оттого, что над Москвой пролетает сатана и мутит всем разум. Впоследствии всякая метафизика из рассказа была убрана, и он стал во многом непонятен. Но, если вернуть рассказу исконный вид, становится объяснимо появление сатаны в Москве десять лет спустя в известном романе Булгакова: оно выглядит как инспекционная поездка.
В ранних, газетных, версиях отображаются исторически точные детали культурного процесса, которые впоследствии, в книжных версиях исчезают – то ли из-за чрезмерной экзотичности (нетипичности), то ли из-за нелицеприятного отношения к персонажам, впоследствии ставшим выше критики, а иногда и по другим причинам. В харьковской газете «Южный край», чье постоктябрьское существование не отражено ни в каких библиографиях, в конце сентября 1918 года напечатано несколько прозаических фрагментов того же Алексея Толстого «Между небом и землей. Очерки литературной Москвы», где изображен июнь 1918 года – начало террора. Этот текст не вошел в написанный в 1919–1921 годах роман «Хождение по мукам»: часть его эпизодов и деталей оказалась в повести «Ибикус» (1923) и романе «Восемнадцатый год» (1928). Однако в романах использованы далеко не все детали из «Между небом и землей» – например, никуда не вошла вторая половина следующего фрагмента:
«…Вся Москва была заклеена пестрыми листами бумаги. Черные, красные, лиловые буквы то кричали о ярости, грозили уничтожить, стереть с лица земли, то вопили о необыкновенных поэтах и поэтессах, по ночам выступающих в кафе; были надписи, совсем уж непонятные: „Каракатака и Каракатакэ“, что впоследствии оказалось пьеской в стиле Рабле, поставленной в театрике на 25 человек зрителей; говорят, комиссар народного просвещения был в восторге от представления»[228].