Мама не сводит глаз с фотографии. Когда я повторяю ее настоящее имя, что-то в ней поддается. Ни слез, ни заметных перемен в лице, но она протягивает руку и проводит пальцем сначала по себе, потом по подруге. Повторяет движение несколько раз, как будто гладит.
— Нина, — сдавленным голосом произносит мама. Единственное слово заставляет мое сердце бешено заколотиться. — Нельзя этого делать… Нельзя этого делать…
Мне требуется несколько секунд, чтобы среагировать.
— Чего нельзя делать, мама?
— Вселять надежду…
Я не понимаю, что она хочет этим сказать. Хватаю ее за руку через стол, чтобы привлечь внимание.
— Кому нельзя подавать надежду?
— Мы должны были сбежать вместе, ты же знаешь… Это было обещание, которое я дала ей, когда она спасла мне жизнь.
— Нина спасла тебе жизнь?
Мама не кивает, говорят ее глаза. Она ненадолго отрывается от фотографии, чтобы взять книгу; должно быть, помнит о посвящении, потому что открывает ее сразу на авантитуле и кладет руку на бумагу. Потом, после очень долгого молчания, пристально глядя на слова, написанные сорок лет назад, произносит четко и ясно:
— Меня зовут Дениз Пьяже, я родилась в Женеве шестого апреля тысяча девятьсот пятидесятого года…
Так моя мать начала рассказывать мне свою историю.
3
Я не знаю, как происходит чудо, творящееся у меня на глазах. Мама говорит не останавливаясь, не выбирая слов. Я не уверен, что ее монолог адресован мне. Она говорит так, словно написала этот свой рассказ или тысячу раз прокручивала его в голове на протяжении многих лет. Всего за пять минут я узнал о ней больше, чем за всю предыдущую жизнь. Она рассказывает о золотой юности в Женеве, о годах, проведенных в закрытой школе для девушек из высшего общества, о своей встрече и побеге с молодым человеком, который был намного старше, об аресте на итальянской границе, о помещении в дом Святой Марии. Мне не нужно задавать никаких вопросов. Она открывает свое сердце и память с обезоруживающей откровенностью. Иногда я бросаю быстрый взгляд в сторону стеклянной двери, боясь, что придет надзирательница и прервет нас, чтобы объявить, что свидание окончено.
Я слушаю, как она рассказывает о Нине, о том дне, когда та помешала ей совершить непоправимое в ванной, сразу после ее приезда, когда она была в отчаянии; об их уникальных отношениях, больше чем дружеских, о плане побега, который они разработали. Все, что она рассказывает, полностью совпадает с тем немногим, что узнали мы с Марианной. Нина действительно подверглась сексуальному насилию со стороны фермерского сына. Элизабет Янсен была права — состояние здоровья Нины ухудшилось за несколько недель до родов, что должно было насторожить врача и заставить его принять дополнительные меры предосторожности. Моя мать еще не произнесла фамилию Далленбах: она ограничивается словом «доктор». Меня беспокоит, что я так внезапно получил доступ к правде, которую раньше знал отрывочно. Потом мама сообщает, при каких обстоятельствах была сделана фотография.
Потом следует рассказ о несчастном случае. Она закатывает рукав до локтя, чтобы показать мне оставшиеся навечно шрамы. Ее голос внезапно падает, поток откровений замедляется. Сейчас мама осторожно подбирает слова, но я понимаю,
Она не зацикливается на нескольких днях, которые изменили ее существование, но все, что она поведала об этом, достаточно ясно. Мама рассказывает о Маркусе, молодом экспедиторе, которого ей удалось убедить помочь ее бегству, и я с умилением понимаю, откуда взялось в метрике мое второе имя.
— Я сбежала на следующий день после смерти Нины — не могла даже подумать о том, чтобы остаться в доме Святой Марии еще хоть на день. Маркус благополучно переправил меня через границу и отвез в Лион, где я пробыла три дня и успела хорошенько обдумать, как поступлю.
— Ты не боялась привлечь к себе внимание? Тебе было всего семнадцать лет…
— Физически я была очень зрелой и дала Маркусу четкие инструкции, чтобы он раздобыл мне одежду, в которой я буду похожа на настоящую женщину.
— А потом ты приехала в Париж…