Мне было четыре года, моему младшему брату годом меньше, мы жили одновременно в руинах гетто Адианы Дардаф и в мире, где вне круга близких все было колдовским и необъяснимым. Этот мир был населен ропотом, яркими персонажами, облаченными в пропахшие огнем и пылью шинели бойцами обоего пола, проскальзывающими, как тени, женщинами, юными или усатыми санитарками, молчаливыми бабушками и бабушками вопящими, и мы должны были найти среди всего этого путь к собственной независимости и к своему счастью малых зверьков, рискуя, если что-то пойдет не так, свернуться в нашем детском мраке и больше уже не пошевелиться. Незнакомцы, которых мы встречали на лестничной площадке или в коридорах, иногда останавливались, поравнявшись с нами, чтобы дотронуться до нашей головы или задать доброжелательный вопрос о том, сколько нам лет, о наших любимых животных или о восхищавших нас красных героях. Мы были склонны видеть в них как бы своих дядюшек, если речь шла о мужчинах, или тетушек, если о женщинах, но по большей части ограничивались констатацией, что это просто-напросто взрослые, что подтверждали их взрослые запахи и манера обращаться к нам так, как будто мы умственно отсталые, со смехом или со слезами гладить нас по головке, поскольку некоторые из них были эмоциональны, а потом оставлять нас и заниматься совершенно другими вещами, как будто мы им внезапно разонравились или абсолютно ничего для них не значили. Мы мало чего ждали от всех этих людей, но всегда хранили в душе привязанность к ним, и даже когда они вновь распрямлялись, к нам перед этим нагнувшись, даже когда нас оставляли, мы вели себя в их присутствии с послушанием и терпением. Мы не протестовали, когда они отрывали нас от наших игр, мы держались перед ними почти что по стойке «смирно», чтобы сподобиться в ответ брызг слюны и ласк, которые мнились им нежными, а нам казались грубыми, и чтобы со всей серьезностью отвечать на их неуместные расспросы.
В соседней с нашей комнате было выделено место, снабженное железной койкой, железным шкафом и стулом, где взрослые подобного рода, дядюшки и тетушки, чьих имен мы не знали, а их самих путали между собой, могли провести несколько дней, открывая дверь разве что ночью, когда они пользовались царящим в коридорах покоем, чтобы пойти сполоснуть лицо и справить нужду. Они как можно меньше вмешивались в текущую жизнь дома, редко можно было видеть, как они сидят за столом в столовой или участвуют в общих собраниях. Они старались, чтобы о них забыли, и проскальзывали вдоль стен, как тени, и, пусть они прятались от внешнего мира и улицы, они оставались наполовину в подполье даже с нами. В основном они появлялись в компании моего отца, который приводил их из города по самым неподнадзорным проходам и галереям. Они приветствовали мою матушку и женщин из нашего дома, солдат и медсестер, которые курили у входа, потом запирались в комнате, где, как мы знали, не раздеваясь, падали на кровать и тут же засыпали. Нам велели их не беспокоить и не обращать на них внимания, и даже, если нас будут спрашивать по их поводу, сделать удивленный вид и настаивать, что мы не замечали дома их присутствия. У нас вошло в привычку слушаться наставлений, мы уже усвоили определенное количество принципов коллективной дисциплины, и, если бы нас подвергли допросу, мы бы придерживались того, что знать ничего не знаем и, следовательно, ничего не скажем. Не знаю почему, благодаря какой детской интуиции или вследствие какого дошедшего до нас и нас задевшего разговора, мы прозвали этих чужаков стреляными. Стреляные попадались нам на кухне, в устланном старым потрескавшимся линолеумом коридоре, у входа, где мы смотрели, как солдаты и медсестры играют в карты, и, как и все подобные им взрослые, они находили время, чтобы к нам наклониться и ласково с нами поговорить. Один из них даже как-то раз затеял рассказывать нам истории. Это был болтливый стреляный, который любил шутить и даже хохотать в нашей компании. Он рассказывал нам анекдоты про Чапаева, про слониху Марту Ашкарот, про чревовещателей, как людей, так и не вполне, про подземную войну, про войну помоечную, про войну против богачей, о конце недочеловека и человечества в целом.
Сегодня я не могу вспомнить его имя, но помню его жизнерадостную физиономию стреляного, его сияющий взгляд и его летную куртку, всю в пятнах нефти и пропахшую керосином.