«Вон они, откуда напрыгали, с картин этих», – догадался я и чуть не заорал в голос от открытия-то моего. А крали кудрявые в картинах сидят, скалятся страшно, а глазки их голубые остекленели, словно у мертвяков. Вокруг хруст стоит невыносимый – это кошки птичек моих дожирают. И мяуканье противное прямо в уши лезет.
Хотел я перекреститься и молитву прочитать, а не могу – рука одеревенела. Будто паралич меня разбил. Да и язык не шевелился. Я только дышал, как зверь загнанный.
А тут слышу щелчки сухие. Думаю: откуда?
Пошел через коридор на эти звуки. А там сидит себе за столом Гришкин Лука и на счетиках что-то считает, бумажки перекладывает. На худых ручках сатиновые нарукавнички.
– Ох ты, слава богу, Гришкин, брат, а я уж было испужался, – пробормотал я. – Приснилась мне нечисть какая-то. А тут ты, голуба. Успокой меня, Лука. Прикажи капель валериановых дать, а то мне мертвечина всякая в морду лезет.
– Брат, гоффоришь? – отозвался Гришкин каким-то скрипучим голосом, не поднимая головы от бумаг. – Значится, побратался ты, Макар Тимоффеевич, теперь с самим чо́ртом.
– Ты что это, Лука? Что с тобой? – оторопел я и попятился.
– Дас ист чо́рт!
И после этих слов он поворотился ко мне, а вместо лица у него рыло чертяки матерого. Нечистый хихикал от счастья и ручками потирал. Нарукавники упали, и пенсне вдребезги разбилось, а черт Гришкин вдруг вскочил на стул, а со стула на стол, бумаги и счета все полетели по комнате. А сам он оказался без штанов. Лишь только голый волосатый хвост у меня перед глазами качался.
Я заорал было, но звуки изо рта не шли.
Так до сих пор не знаю, сон ли то пьяный был, али правда.
Утром я и мои собутыльники проснулись от громкого стука в двери. Степанида едва одеться успела, да и мужики в поисках портков по углам шарили. А я как был в простыне, под Калигулу и с венком в башке, так и остался. В таком непотребном виде меня и увидали бутари[51]
, что в дом ворвались. А во главе их стоял сам полицмейстер Сыромятников, собственной персоной. И не лень же было Его благородию подняться так рано и в мой дом ворваться. Видать, важной птицей я стал для них, раз такой чин ко мне пожаловал. А частный пристав зачитал мне бумагу, в которой говорилось о моем аресте. Вот бумага-то клочок, а в суд волочет.Гости все, как один, куда-то разбежались, али попрятались. Степанида ревела белугой и поносила меня словами последними. Уж так она меня ругала: и бесстыдником, и растлителем, и срамником обзывала при полицмейстере и его помощниках. Жаловалась, дескать, я ее, вдовицу честную, набожную, кроткую, принуждал к распутным деяниям.
– Вот вам крест, Ваше благородие, во всем, как есть, господин Булкин один виноват!
– Сударыня, а о чем вы печалитесь? – ответствовал Сыромятников важно. – К вам у нас нет никаких вопросов, разве что в свидетели вас потом на суд позовем. А так ступайте на все четыре стороны.
У Степаниды слезы высохли, словно и не плакала она. Побежала она в девичью узлы набивать.
Вот такие дела-с.
А что Гришкин? Гришкина отчего-то и след простыл. Не обнаружили его в доме. Был, да сплыл мой приказчик. Говорят, все ценности вывез и сейф опустошил.
Дали, правда, мне возможность из простыни в сюртук переодеться. И когда я одевался за ширмой, то услыхал слова частного пристава:
– Ваше благородие, эти срамники отчего-то всех птиц сожрали.
– Как так, сожрали? Им что, есть было нечего? Вон, полон стол вин, да закусок.
– Не могу-с знать! А только перьями и хвостами птичьими весь пол усеян, клетки пусты, а морды у всех гостей кровью выпачканы.
А как меня арестованного из дома-то выводили, Степанида выскочила на крыльцо и крикнула истошно:
– Нашелся амператор в лаптях! Да от тебя за версту мужиком несло, а еще блахородного из себя корчил! В тюрьме-то быстро уквасишься, выйдешь вон – сединой окрасишься.
А пока она голосила, я глаза к небу поднял и увидал диво сатанинское: охлупень на крыше, что был выточен в виде конской головы, вдруг оскалился желтыми зубами, глаза сумасшедшие выкатил, инда заржал дико…
Отвезли меня потом в полицейский участок. Там и обвинения зачитали. Оказалось, что делом моим давно уже помощник прокурора губернского занимается. Выяснилось, что бумаги на наследство у меня были фальшивые, и миллиона никакого в банке нет, пароходы-то не мои, и фабрики тоже. И в банке счета нет. А всюду все оформлено по подложным документам, кои состряпал торговый маклер по фамилии Гришкин. И что сам Гришкин ныне в бегах. Но и это бы все ладно, если бы этот самый Гришкин не набрал долгов еще на миллион под мою подпись, и кассы фабричные с собой не умыкнул. Всюду был подлог и кража.
Меня спросили лишь, согласен ли я с обвинением?
– Согласен, – отвечал я. – Я сразу знал, что не мог мой покойный дядюшка быть владельцем такого-то богатства.
– А отчего же вы Гришкину поверили?
– А черт его знает…
– А скажите, Макар Тимофеевич, отчего вы улики не припрятали получше?
– Какие такие улики?