Я сидела на полу в ее гостиной, просматривая альбом с художественными фотографиями, пока она заваривала для нас чай, поставив деревянный поднос на диван. Квартира была похожа на логово алхимика: множество вьющихся растений и маленьких стеклянных бутылочек, расставленных по подоконникам, а по углам дымились ароматические палочки. Я сказала, что не разделяю наивной веры в то, что язык может открыть истину: слова скрадывают столько же смысла, сколько передают. Но я не понимаю, как информация может храниться и передаваться без языка. «Вот ты как поэт должна это понимать», – добавила я.
«Поэзия – это образы, – покачала головой моя знакомая. – Поэзия – это символы». В каком-то смысле, продолжала она, поэзия больше похожа на мифы или сны, поскольку связана с трансцендентной реальностью.
Бор, вспомнила я, однажды сравнил физику с поэзией. «Когда дело доходит до атомов, – сказал он Гейзенбергу, – язык можно использовать только как в поэзии. Поэт тоже не столько озабочен описанием фактов, сколько созданием образов». Разве он не говорил здесь о трансцендентной реальности, недоступной языку математики? Абсолютная реальность представляла собой парадокс. Когда мы пытались говорить о ней, наша система языка ломалась, и это указывало на то, что наш лексикон ограничен человеческим разумом. Но Бор считал, что из этого тупика нет выхода: поэтические образы, которые мы создавали, были именно нашими творениями, а не метонимическими соответствиями какому-то запредельному порядку. А моя знакомая, похоже, верила, что нас с этими сферами связывает какое-то глубокое, врожденное знание, лежащее на уровне более фундаментальном, чем язык, – может быть, в основании самой реальности.
Подруга моей знакомой в это время сидела в углу и тихо читала. Я повернулась к ней и спросила, что она обо всем этом думает. Та долго молчала. Она работала в пиар-службе одного технологического стартапа и очень тщательно взвешивала слова. После долгой паузы женщина сказала, что уважает науку и склонна соглашаться с интерпретациями реальности, основанными на эмпирических данных. Она никогда не верила ни в какую метафизическую реальность – ни в духов, ни в богов, ни в загробную жизнь, и не испытывала такой потребности; но в то же время понимала, что такая позиция ставит западный рационализм выше других мировоззрений. «Вполне вероятно… – она снова сделала паузу, тщательно подбирая слова, – что другие интерпретации реальности – а многие из них куда старше современного научного метода – указывают на вещи, которые наука пока не может объяснить».
Провожая меня до дверей, моя знакомая спросила, может ли она рассказать мне об одном своем сне. Мы стояли перед входом в ее дом. Со стороны озера надвигались грозовые тучи, двор и соседние улицы были залиты желтоватым светом, как это бывает перед штормом. Я ответила: конечно, мне хочется послушать про твой сон. «Сон» – так выразилась моя знакомая, но оказалось, что, скорее, это было виде́ние. Через год, сказала она, произойдет катастрофическое событие мирового масштаба, которое кардинально изменит нашу жизнь. Оно начнется в декабре или январе и затронет весь мир, но Соединенные Штаты окажутся в числе наиболее пострадавших. Наибольший ущерб понесут южная часть страны и прибрежные города. Она еще какое-то время рассказывала об этом пророчестве, пока мы стояли под набиравшим силу штормом. В том, как она описывала свое видение, было что-то странное – ее рассказ был одновременно до ужаса конкретным и раздражающе расплывчатым и к тому же не выдержал дальнейших вопросов с моей стороны. Моя знакомая не сумела ответить, будет эта катастрофа природной или рукотворной; сказала только, что она потрясет самые основы нашего общества и изменит ход истории.
Вернувшись домой, я рассказала об этом видении мужу. Он согласился, что оно не было особенно загадочным и даже не свидетельствовало о богатой фантазии. ООН только что опубликовала доклад об изменении климата, и выводы были неутешительными; в тот период перспективу глобального уничтожения биосферы обсуждали все кому не лень. Но все же я еще долго продолжала думать о пророчестве своей знакомой. В прорицаниях, в их прямолинейности, во властности, с которой их изрекают, есть какая-то соблазнительная однозначность. Несмотря на весь мой скептицизм, мне казалось, что я должна ей довериться. Я узнала в этом импульсе порыв, знакомый мне из моих религиозных лет, головокружение веры – хотя, может быть, подобные откровения стали еще притягательнее в век информационных технологий. На фоне тягот гражданской ответственности в эпоху переизбытка информации – необходимости бесконечно взвешивать мнения, проверять источники, гуглить сведения об авторах – возможность отдаться чистой вере, не требующей никаких подтверждений, должна казаться освобождением.