То ли подавленные немецким сапогом, то ли зашуганные своим же страхом, они берут кнут и делают удар. Каждая. Изо всех сил.
Иначе – никак, ведь визг Вернера заглушает даже вопли Тамары. И кричит он всего одно слово:
– Сильней!
Как смешно, что в собачьих условиях желание быть человеком испаряется. Начинают властвовать животные инстинкты и желание спасти собственную жалкую шкурку.
– Сильней! Сильней! Я говорийт – сильней!
Даже с заткнутыми ушами я слышу мелодию, уже влившуюся в ритм. Хлесток – визг. Хлесток – визг. Хлесток – визг.
– Сильней! Сильнее! Ты, грязный русиш!
Очередная облезлая псинка застыла перед согнутым телом Тамары. И я стою уже так близко к ним, что могу видеть не только исчерна-красные глубокие полосы на спине, но и маленькие пропасти в белой коже с бугристыми холмами, равнины, впадины и бордовые водопады, стремительно стекающие по неровным бокам…
– Эй, ты должейн бийт! Немедленно!
А она медлит. Держит в дрожащих руках хлыст и плачет. Такая глупая…
– Если ты сейчас не делайт удар, я…
–
Желтые бабочки подлетают уже к коменданту. Все свое внимание они переключили на него, всю свою любовь приготовились отдать ему… Для них он в секунду стал идеалом эстетического совершенства. Обвив его шею в великолепное колье, они неистово возжелали приникнуть устами к его коже…
А он одним движением отгоняет от себя надоедливую листву, поправляет китель и спешит к Вернеру.
–
Вернер втягивает воздух. Нервно трет шею, сплетает собственные пальцы и хриплым голосом выдает:
–
–
–
–
–
–
Вернер закашливается, опускает глаза и пожимает плечами.
–
Комендант вздергивает брови. Вытаскивает из портсигара папиросу, сминает ее и подносит к губам.
–
–
–
Вернер закашливается.
Разворачивается к нам.
В последний раз оглядывается к коменданту и, вдохновленный каким-то странным душевным подъемом, радостно переводит нам слова Беруса.
А комендант, лениво прищурясь, курит папиросу и с усмешкой окидывает взглядом всех женщин, выстроенных в шеренгу…
– Дафай, русиш! Дафай!
И не замечаю совсем, как мокрый хлыст оказывается в моих руках.
Но только сейчас понимаю, что должна сделать. Понимаю, что прямо подо мной, изогнувшись на табуретке, с окровавленной спиной лежит Тамара. А я должна суметь попасть на белое место в обилии червленых ручьев. Только сейчас вижу, с какой мольбой она смотрит снизу на меня, а я…
А я чувствую себя Вернером. Или комендантом. Или страшной надзирательницей Ведьмой с лошадиным лицом и животными замашками. Я чувствую себя одной из них, одной из многих, кто наносит боль и отнимает жизни. Я с хлыстом в руках возвышаюсь над самым родным человеком в этом штабе. И я должна этого человека хлестнуть плетью. Вот только разве я могу быть уверена, что от моего хлестка она не погибнет?..
В кого я здесь превращаюсь?!
В кого они меня превращают?!
– Русиш! Дафай!
Наверное, надо просто представить, что это не Тамара. Что это – всего лишь маленькая часть моего аквариума. Неужели я не должна разбить стены и выйти на волю? Неужели не должна?!
Только не смотреть ей в глаза… и все будет замечательно…
Заношу плеть над головой.
Жмурюсь.
Ничего, это просто. Просто… насчет три. Раз, два…
В голове вспыхивает ее взгляд. Умоляющий взгляд. Умоляющий если не о спасении, то хотя бы о пощаде.
Да кем я здесь стала за четырнадцать чертовых дней?!
Закусываю губы и медленно опускаю руки с хлыстом.
И вижу, с каким разочарованием на меня смотрит Вернер. И с презрением – комендант.
– Почему я должна это делать? – шепчу. – Почему Тамара вообще должна это терпеть? Из-за того, что хотела к дочери?
– Русиш! – вопит Вернер. – Живей!
А комендант в упор смотрит на меня. Внимательно так смотрит, прямо глаз не отводит. Облокачивается на спинку уличного стула, курит и смотрит.
– Товарищ комендант… – выдавливаю и делаю к нему маленький шажок.
Он морщится, сплевывает и с отвращением выносит: