За этими скорее дипломатичными словами королевы, в которых еще мало-мальски уравновешиваются забота о сыне и страх перед разоблачением, следует более недвусмысленное предостережение нового регента, что строптивое горе – признак воли, непокорной небу; отсюда ясно, что в отягощенном виной политическом сообществе помнить о жертвах, погибших прежде его основания, равнозначно сомнению в законности нового порядка, который вынужден принять в расчет дереализацию прошлого и идентификацию с победителями.
Меж тем как Носсак еще пытался, по примеру Гамлета, вопреки общему консенсусу держать глубоко скептическую позицию, большинство видных авторов новой республики (например, Рихтер, Андерш и Бёлль) уже пропагировали миф о добром немце, у которого не было другого выбора, кроме как смиренно и терпеливо все сносить. Суть тем самым входящей в обиход апологетики – фикция некоторой якобы значительной разницы между пассивным сопротивлением и пассивной коллаборацией.
Одно из последствий этого состоит в том, что большинство литературных произведений пятидесятых годов (нередко они обрамлены любовной историей, где «случайно встречаются» славный немец и польская или еврейская девушка) «прорабатывает» отягощенное прошлое не столько эмоционально, сколько сентиментально и одновременно по возможности успешно избегает – как отмечают Митчерлихи (в присовокупленной к его эссе истории болезни) – знакомства с подробностями о жертвах фашистской системы7
. Если в индивидуально-психологическом случае такое поведение стремится сохранить «в ролевой схеме семьи и без того уже скудные признаки любви»8, то в литературе речь идет о сохранении традиционных повествовательных форм, не способных передать аутентичную попытку скорби в идентификации с реальными жертвами.Митчерлихи вполне справедливо сетуют, что нам, читателям, хотелось бы получить побольше правдивой информации о конфликтах уцелевших, но мы вынуждены довольствоваться плохо выписанными идеальными фигурами невинности, которые способны вынести жизнь среди оппортунистически изменившихся соотечественников лишь как одиночки, смиренно уединившиеся в совершенно приватном, ни к чему не обязывающем бытии, хотя мы знаем, что столь благородных героев большей частью нет вообще9
. «Пропасть между литературой и политикой в нашей стране осталась, – подытоживают Митчерлихи в середине шестидесятых годов, – кажется, до сих пор никому из наших писателей не удалось хоть немного повлиять на политическое сознание, на социальную культуру нашей Федеративной Республики»10.На тот момент Митчерлихи безусловно правильно диагностировали изъяны послевоенной немецкой литературы, однако они не учитывают, что с начала шестидесятых годов, по меньшей мере с во многих отношениях разгромной пьесы Хоххута «Наместник», целый ряд авторов принялся подсчитывать статьи на счету немецкой виновности.
Задержка, с которой это произошло, объясняется не в последнюю очередь тем, что перед неискушенными в фактических расследованиях литераторами лишь благодаря опять-таки затянувшейся юридической реконструкции хода массовых преступлений забрезжили реальные масштабы геноцида, устроенного их нацией. По мере того как юридическое расследование, кульминацией которого стал освенцимский процесс во Франкфурте, раскрывало функциональность «педантично управляемого аппарата уничтожения людей»11
, сознание авторов, важнейших для дальнейшего развития западногерманской литературы, стало политизироваться. Свидетельством тому «Дознание» Петера Вайса, для которого франкфуртский процесс явился своего рода Дамаском, а равно и прочитанные в середине шестидесятых годов «Франкфуртские лекции» Генриха Бёлля, говорящие о Германии и немцах куда больше и куда точнее, нежели его предшествующие литературные произведения.С теперь уже типичной для него открытостью и прямотой Бёлль впервые ведет речь о затянувшемся процессе осознания и эмансипации в стране, где «слишком много убийц открыто и нагло» разгуливают на свободе и «никто не докажет, что они убийцы». И продолжает: «Вина, раскаяние, покаяние, прозрение так и не стали категориями общественными, уж тем более – политическими»12
. Правда, здесь умалчивается, что и литература долго, во вред себе, воздерживалась от возможных прозрений и что политический и социальный иммобилизм и провинциализм, которые Митчерлихи непосредственно связывают с «упорным нежеланием вспоминать»13, имел пандан и в литературном иммобилизме и провинциализме.