— Но они и рано умирают!
— А кто тебе мешает сделать то же самое, если ты хочешь? Рембо, кстати, прожил еще много лет, после того как перестал писать. В Абиссинии. Авантюристом. Как тебе такой вариант?
Отто смотрит на меня взглядом косули, потерявшей ногу. Потом опять таращится на толстые задницы и груди гипсовых валькирий.
— Послушай, — говорю я раздраженно. — Напиши на худой конец цикл стихов «Искушение святого Антония»! Убьешь сразу двух зайцев: будет тебе и страсть, и отречение, и еще куча всего прочего вдобавок.
Отто оживляется. На его лице появляются признаки сосредоточенности, насколько это возможно у астрального телка с чувственными амбициями. Немецкая литература, похоже, на некоторое время спасена, потому что ему в тот же миг явно становится не до меня. Он рассеянно машет мне рукой и устремляется прочь, к родному рабочему столу. Я с завистью смотрю ему вслед.
В конторе царят мрак и покой. Я включаю свет и вижу записку: «Ризенфельд уехал, так что ты сегодня свободен. Личное время для чистки сапог, пуговиц и мозгов и молитвы за кайзера и отечество. Кролль, фельдфебель и человек. P. S. Кто спит, тот тоже грешит».
Я поднимаюсь наверх, в свою берлогу. Пианино встречает меня белым оскалом клавиш. Холодно смотрят со стен книги мертвых. Я бросаю в ночь россыпь септаккордов. Окно Лизы открывается. Она стоит на фоне теплого света в распахнутом пеньюаре, с гигантским букетом цветов в руках.
— От Ризенфельда! — каркает она. — Вот идиот! Тебе не нужен этот веник?
Я качаю головой. Изабелла решила бы, что ее враги опять затевают какую-нибудь подлость, а Герду я уже так давно не видел, что она превратно истолковала бы это подношение. А больше мне дарить цветы некому.
— Точно не нужен? — спрашивает Лиза.
— Точно.
— Бедняжка! Но не расстраивайся! Кажется, ты наконец начинаешь взрослеть.
— А когда человек становится взрослым?
Лиза на секунду задумывается.
— Когда он больше думает о себе, чем о других! — каркает она и с треском захлопывает окно.
Я разражаюсь еще одной россыпью септаккордов, на этот раз уменьшенных. Они не вызывают никакой реакции. Я закрываю зубастую пасть пианино крышкой и спускаюсь во двор. В мастерской Вильке еще горит свет. Я поднимаюсь к нему.
— Ну что там с близнецами? Чем дело кончилось? — спрашиваю я.
— Всё в ажуре. Мать победила. Близнецов похоронили в одном гробу. Правда, не на католическом, а на городском кладбище. Странно, что она купила могилу на католическом — она же должна была понимать, что из этого ничего не выйдет, потому что один из покойников — лютеранин. Ну зато теперь ей эта могила очень даже пригодится.
— Та, что на католическом кладбище?
— Да. Идеальная могилка. Земля сухая, песочек, на возвышенном месте — вот повезло человеку!
— Почему? Зачем ей эта могила? Для мужа? Сама-то она теперь захочет, чтобы ее похоронили на городском кладбище — чтобы лежать рядом с детьми.
— Что тут непонятного? Это же выгодное капиталовложение! — сердито отвечает Вильке, возмущенный моей несообразительностью. — Она уже сегодня может заработать на ней пару миллионов, если захочет продать ее. Цены растут как на дрожжах!
— Верно. Я как-то на минутку забыл об этом. А что вы не идете домой?
Вильке показывает на незаконченный гроб.
— Для Вернера, банкира. Кровоизлияние в мозг. Цена, сказали, не имеет значения — чистое серебро, лучшее дерево, шелк, сверхурочные... Может, посидите часок? Курта Баха сегодня нет. А за это продадите им завтра памятник. Пока еще никто не знает. Вернер умер под вечер, после работы.
— Нет, сегодня не могу. Устал, как собака. А вы сходите на часок в «Красную мельницу» — переждете там «час призраков», а потом спокойно продолжите работу.
Вильке думает.
— Неплохая мысль, — говорит он, наконец. — Но там, кажется, нужно быть в смокинге?
— Ничего подобного.
Вильке качает головой.
— Нет, все равно исключается! Я там за один час истрачу столько, сколько не заработаю и за целую ночь. Правда, я могу заглянуть в соседнюю пивную... — Он благодарно смотрит на меня. — Запишите адрес Вернера.
Я записываю. «Чудно́, — думаю я. — Это уже второй человек за сегодняшний вечер, который последовал моему совету. Только самому себе мне нечего посоветовать».
— Странно, что вы так боитесь призраков! — говорю я. — Притом что вы умеренный вольнодумец.
— Это днем. Ночью — нет. Какой может быть ночью — вольнодумец?..
Я показываю вниз, на берлогу Курта Баха. Вильке машет рукой.
— Легко быть вольнодумцем, когда ты молодой. А в моем возрасте — с паховой грыжей и зарубцевавшимся туберкулезом...
— Вернитесь в лоно церкви. Церковь любит грешников, готовых к покаянию.
Вильке пожимает плечами.
— А куда мне тогда девать самоуважение?
Я смеюсь.
— Значит, по ночам самоуважения у вас нет?
— А у кого оно есть по ночам? У вас, например, есть?
— Нет. Но может, у ночных сторожей. Или пекарей, которые по ночам пекут хлеб. А вам обязательно нужно иметь это самоуважение?