Итак, моя мать в совершенстве обучилась шитью. Сначала она практиковалась на обрезках, потом шила одежду для приемных детей и чинила форму найденышей, чтобы они могли снова и снова носить ее. Ее пальцы ныли, пока она упражнялась делать аккуратные прямые стежки, и вскоре загрубели от бесконечного штопанья носков и подшивания подолов. Другой работой было мытье и натирание коридоров госпиталя, и девочки превратили ее в игру: одна завертывалась в одеяло, а другие катали ее по полу, пока он не начинал сиять, а они могли спастись от наказания.
У моей матери не было домашней работы или экзаменов, и она никогда не получала диплом или свидетельство об окончании школы. Критическое и независимое мышление совершенно не поощрялось, и даже практические навыки – например, как купить автобусный билет или разменять деньги – оставались заброшенными. Многие дети, покидавшие госпиталь, вообще никогда не прикасались к деньгам.
Правда, было одно исключение. Найденышей тщательно учили правописанию, и наказание тростью ожидало тех, кто не справлялся с заданиями. Маленькие дети часами учились выписывать буквы. Бывшие воспитанники повсеместно сообщали об акценте на правописание и чистописание, но в своих исследованиях я так и не поняла причину. Я полагала, что, наверное, служанка благородной дамы должна была уметь писать письмо со слов своей хозяйки или подписывать именные карточки для гостей, которые раскладывались на столе во время домашних приемов.
Почерк моей матери часто хвалили в ее зрелой жизни. Незнакомые люди отпускали уважительные комментарии по поводу ее подписей или заполнения формуляров. Наш дом был наполнен табличками, выполненными ее безупречным каллиграфическим почерком, с указаниями о регулировке термостата, наполнении кормушки для птиц или поиска запасных ключей. И каждый год в нашей семье она собственноручно писала поздравления на рождественских открытках. Однажды на открытке был отпечатан замысловатый рисунок персикового дерева с куропаткой, выполненный черными чернилами одним росчерком ее пера.
Таланты матери казались мне бесконечными. Она умела играть на фортепиано и владела кистью так же свободно, как и каллиграфическим пером. Она без усилий аккомпанировала мне, когда я исполняла концерты Генделя или Вивальди. Написанный ею натюрморт висел в нашей столовой – обычная ваза с фруктами, – но я всегда дивилась тому, как ей удалось запечатлеть гладкую поверхность яблока, где свет неравномерно отражался от пятнистой красноватой кожуры.
Перебирая стопки книг и архивных записей у себя в кабинете, я не раз задавалась вопросом, каким образом девочка, воспитанная в госпитале для того, чтобы мыть полы и штопать носки, научилась играть на фортепиано и создавать живопись, которая выглядела совершенно уместно на фоне роскошных гобеленов и дорогих полотен, украшавших стены нашего дома. Я нашла лишь часть ответов, когда погрузилась в историю госпиталя для брошенных детей.
В течение двухсот лет тысячи детей, таких как Дороти Сомс, были обучены штопать носки, выносить ночные горшки, работать на фабриках или служить на флоте. Музыка, живопись и литература были роскошью, предназначенной для богачей. Но странным образом вскоре после открытия госпиталь стал эпицентром внимания великих английских художников, писателей и композиторов.
После основания госпиталя с благословения короля и выдачи королевского патента неутолимый спрос на его услуги возрастал с самого дня открытия, поэтому возникла отчаянная нужда в финансировании. Здесь на сцену вышел художник Уильям Хогарт, который стал членом попечительского совета госпиталя в те годы, когда он рисовал серию «Карьера гуляки». В 1746 году он составил план для облегчения финансовых проблем госпиталя и занялся продвижением собственного любимого проекта: доказательства, что английские художники способны конкурировать на мировой сцене. В то время не было академии, где художники могли бы выставлять свои творения, и залы госпиталя представлялись идеальным местом. Сюда приходили высокопоставленные люди, рассматривали полотна и скульптуры, и многие из них предлагали госпиталю финансовую поддержку, а художники и скульпторы получали дополнительную известность.
Вскоре стены госпиталя были украшены десятками работ, созданных наиболее престижными лондонскими художниками: сэром Джошуа Рейнольдсом, Томасом Гейнсборо, Аланом Рэмси, Ричардом Уилсоном и Фрэнсисом Хейманом. Джон Майкл Рисбрак, провозглашенный одним из самых значительных скульпторов того времени, пожертвовал учреждению мраморный барельеф с аллегорической фигурой Милосердия, несущей ребенка. Довольно неожиданным образом госпиталь стал первой публичной художественной галереей в Англии, и лондонская знать стекалась сюда, чтобы полюбоваться работами.