Приходилось мгновенно вникать, как там у них на заводе, сопоставлять с тем, как должно быть по науке, и иногда Глеб прямо заявлял:
— Скажите своему мастеру, что он нарушает технологию. А это противозаконное дело.
Нередко после этого занятия превращались в шумное собрание. Каждому хотелось рассказать про свою работу, пожаловаться на порядки в цехе, посоветоваться, начинался спор, поднимался шум. Когда же раздавался звонок, Глеб только за голову хватался — опять не уложился с материалом!
И вскоре убедился, что отстает от программы на четыре темы и при всем своем желании не сможет уже наверстать упущенное время. Невыполнение же программы означает, что крупных неприятностей с учебной частью не миновать. Так он и сказал им, вечерникам:
— Товарищи, я не знаю, что делать. С одной стороны, хорошо, что мы с вами столь основательно прорабатываем темы, но, с другой стороны... В общем, отстали мы на целых восемь часов...
Вечерники молчали, и Глеб уж было покаялся, что затеял разговор: какое им, в конце концов, дело до его программы! Однако поднялся староста группы и попросил:
— Глеб Устинович, вы нас извините, но, может быть, вы на секундочку оставите нас... Мы посовещаемся.
Глеб пожал плечами и вышел в коридор. Покуривая и рассеянно разглядывая стенгазету, что висела в коридоре, слышал, как вечерники митингуют; слов, правда, разобрать было нельзя.
Через несколько минут староста пригласил Глеба в аудиторию и, еще раз извинившись, предложил темы, по которым отставание, перенести на самостоятельную проработку.
— Мы уж не поспим часок-другой, а...
Глеб был искренне обрадован, растроган. Ведь этим своим решением они как бы признались ему: вы нам нравитесь, на ваших лекциях нам интересно…
Но что делать с Дядюшиной? Вот она подошла к столу и села отвечать. Надо, пожалуй, сосредоточиться на мысли, что ему как экзаменатору следует быть бесстрастным, даже беспощадным. Он сейчас не человек, не мужчина, он экзаменатор. И он ей непременно скажет о шпаргалках, о том, что видел, как она списывала...
А может, не надо? Ведь он мог и не увидеть, не заметить?.. Просто сидеть и слушать, как она читает то, что написала на листочках. К тому же такая она славная... Вот и сиди, слушай да потихоньку любуйся ее лицом, ее нежной шеей, ее красивыми руками...
— Простите... — вздохнув, сказал Глеб и закрыл ее писанину чистым листом бумаги. — Напишите, пожалуйста, на этом листе формулу, по которой рассчитываются межоперационные припуски на механическую обработку.
В серых чистых глазах Дядюшиной мелькнул страх, щеки слегка порозовели, она, видимо, поняла, что означает этот чистый лист, накрывший ее писанину. Опустив голову, с минуту сидела неподвижно. Однако потом ее карандашик робко начал выводить знаки, и постепенно появилась вся длиннющая формула, и даже даны были необходимые пояснения.
— Ну вот, — обрадованно сказал Глеб. — Оказывается, знаете... Так зачем же вы...
Теперь она покраснела уже основательно, почти до слез.
— Да так получилось, — сказала тихонько. — Понимаете, у меня маленький... И вот заболел что-то. На минуту отойти нельзя. Только шпаргалки и успела написать... А сегодня немного получше, так я оставила его с бабушкой, а сама сюда. Я больше не буду, честное слово! Никогда.
«Оказывается, молодая мамаша... — думал Глеб. — Жизнь-то, господи, идет себе да идет!.. Любят, рожают, кормят грудью...» У него почему-то щемило сердце, что-то нахлынуло такое, накатилось... Он протянул Дядюшиной зачетную книжку, сказал пожалуйста, потом до свидания, а на душе было...
Экзамен же продолжался.
И как Глеб ни старался быть спокойным, бесстрастным, эти подрагивающие руки, эти затуманенные волнением глаза, эти капельки пота на носу, изменившийся голос студента — все это действовало на него, ему то и дело приходилось успокаивать себя. «Спокойно, — говорил он себе, — спокойно... Ты же преподаватель, тебе-то что!.. Ты, слава богу, сдал за свою жизнь, поди, сотню экзаменов, не меньше. Да и принял их уже немало, пора бы привыкнуть...»
Предпоследним отвечал староста группы, толковый, серьезный мужчина лет тридцати.
А Митин все еще сидел, склонившись над билетом, и видно было, что извелся, исстрадался. Узенькие плечи под серым пиджачком ссутулились, небольшое лицо, уже немолодое, горело; руки рассеянно скручивали бумажку в жгут и раскручивали. Время от времени Митин принимался грызть карандаш, и Глебу было ясно, что за эти часы Митин так ничего и не вспомнил, не написал, не начертил; двойка тут неизбежна.
— Что ж, пора, товарищ Митин...
Митин вскочил, суетливо схватил билет и чистые листочки бумаги для черновиков, подошел. Потоптался возле стола и вдруг, побледнев, стал выкрикивать:
— Да ничего я не знаю! Ничего! Как идиот! В голове — ничего!..
И все это со злостью, с отчаянием, с неприязнью к самому себе. Схватил зачетную книжку, стал пятиться к двери и все продолжал уничтожать себя, высказывал о себе самые ядовитые слова, которые давно, видимо, копились в нем.