8 октября, вечером.
Сегодня дождь, и я выспалась за вечер. Посмотрела в окно; кое-где мерцают звезды, разъяснивает, и ночь, может быть, готовит сюрпризы. Я съездила сегодня в Комитет по делам искусств[837], к Рачинскому, встретила бегающего по лестницам Шапиро и около часа ждала приема. Просила прикрепить нас, семью Шапорина, к открывшимся у них столовым в БДТ, Александринском, Михайловском[838]. Он обещал, велел записаться у Боровкова. Боровков же начал длительно объяснять мне, что не может же он записать нас раньше, чем голодающих актеров: «Посудите сами: театр Деммени голодает, приходил А.А. Брянцев, говорит: “Я народный артист, член Ленсовета, всех знаю в Ленсовете, и я устроил только семьдесят актеров в столовых, а шестьдесят голодают; пятьдесят человек у меня ведут большую шефскую работу и голодают. Накормите их”. Мне надо прикрепить восемьсот человек, прикреплю и вас, но вы сейчас в театре не работаете». Я ему напомнила о заслугах Шапорина, забыла напомнить о своих, указала, что С.В. Шостакович и Толстые уже прикреплены. Хорошенькие дела через три с половиной месяца войны. Наши девушки съездили сегодня в Старую деревню[839] и нарезали там на полях капустных кочерыжек и набрали листьев. Тушеные кочерыжки оказались очень вкусным блюдом, и Вася решил еще раз съездить с девицами туда же. Если бы запастись, то был бы хоть маленький ресурс.У нас в госпитале лежат раненые рабочие, сдавшие свои карточки первой категории. Им дают только 200 гр. хлеба. Они было стали возмущаться, выяснилось, что райсовет постановил: на больничном положении довольно с них и 200 гр. хлеба! На весь день.
Мне пришлось продежурить с 3-го на 4-е всю ночь, т. к. Ильинская не смогла прийти из-за тревог, я 25 часов прожила, съев только 200 гр. хлеба и выпив две кружки чая. Все, по-видимому, относительно. Это была ужасная ночь. Первый раз немцы бомбили Ленинград всю ночь, до 4 утра. Одна тревога следовала за другой через полчаса.
Молоденький двадцатидвухлетний краснофлотец Герасимов, раненный в голову, бредил. Несмотря на принятый люминал, он то и дело вскакивал и с криком хотел куда-то бежать. Я его гладила, успокаивала, под раскаты взрывов уверяла, что все тихо. Он засыпал и опять, и опять бредил.
6-го была у меня Елена Ивановна, ее дела без перемен.
Заходила С. Муромцева. Она принята в Александринский театр, репетирует Лизу в «Дворянском гнезде», Луизу в «Коварстве»[840]
. Все александринцы ее ласкают и хвалят и удивляются, как это произошло, что она до сих пор была не у них.Настроение там ахти какое!
В уборных Александринского театра размещены П.З. Андреев с Дельмас, Каменский и Софроницкий. Кажется, переселится туда же и С.В. Шостакович. Андреев рассказал следующий эпизод о Касторском. Касторскому три раза предложили лететь из Ленинграда. Он все три раза ответил отказом. Его вызвали в НКВД, стали какие-то фертики[841]
допрашивать: на каком основании вы отказываетесь; может быть, вы ждете каких-нибудь перемен, мы очень подозрительно относимся к таким отказам. Касторский: «Я больной человек, у меня больное сердце, и лететь на самолете не могу. Не всякий человек может быть летчиком. Почему вы именно меня, старого певца с ослабевшим голосом, хотите увезти, когда есть гораздо более достойные молодые». – «Мы хотим спасти вашу жизнь». Касторский: «Мою жизнь я получил от Бога, и он в ней волен».Фертики пожали плечами и отпустили Касторского домой.
Соня рассказывала очень много, она чудесно это делает; она играет, изображая в лицах.
Мечты Лешкова; Мичурина. Андреев.
Я никогда не интервьюирую больных. Но прислушиваюсь к их разговорам. Оппозиционный элемент составляет сейчас Никонов, раненый рабочий Ижорского завода. Слышу как-то: говорят об общем положении дел. Нас бомбят, Полтава взята. «Прохвастались», – говорит Никонов.
Мотя, санитарка детского отделения: «Сами мы виноваты». – «Чем же мы виноваты?» – «А тем, что на всех собраниях руки поднимаем».
Смирнов, у которого отнята одна рука, спрашивает Еремушку – без обеих рук и слепого: «Когда война кончится, тебе ведь будет очень обидно, что ты и руки и глаза потерял». На что Кондратьев ответил: «Видишь, если война кончится нашей победой, я не буду обижаться. А если немцы победят, то, конечно, обидно». У Еремы нежный юмор, который не покидает его и во время самых злостных бомбардировок. И чудесное светлое лицо. Нестерову бы с него писать какого-нибудь убиенного Бориса, ослепленного Василька.