– Очеркишко есть, – сказал он, помолчав. – На листик с хвостиком. «Октябрь» просит, но я им отдавать не хочу, очень уж этот журнальчик полысел… А и «Москве» он будто бы ни к чему.
– Отдай нам, богом тебя молю… Поповкин просил.
Ни о чем меня Поповкин, понятное дело, не просил, я и виделся-то с ним всего один раз, да и то на редколлегии, но эта святая ложь нужна была мне потому, что тогда не на что больше было опереться.
– Ладно, – сказал Володя. – Вот выйду из больницы, почеркаю еще маленько, а там посмотрим.
– Может, позволишь все-таки мне…
– Не-не, – перебил он меня. – Ты не понукай. Тебе надо – это понятно, а мне голому выходить не хочется. Одно я обещаю тебе твердо – «Октябрю» не отдам.
Володя наконец-то оправился и вышел из больницы, исхудавший, побледневший до матового блеска, но веселый: лежать, видимо, ему, деятельному и энергичному, было невмоготу. Мы скоро встретились, но об очерке больше не заговаривали, хотя положение мое в редакции продолжало оставаться напряженно-неопределенным. Володя с трудом расставался со своими вещами – это я уже знал, и торопить его не имело смысла: он мог обидеться, а по натуре своей человек он был, скажем без обиняков, обидчивый, становясь в такие моменты щетинистым, но от обиды своей отходил легко и зла потом уже не держал.
Время шло, я в конце концов махнул рукой на очерк, дескать, не вышло в одном месте, попытаем счастья в другом, как однажды на мой стол лег пакет.
– Какой-то дядечка принес вам еще утром, – сказала секретарша редакции. Чивилихин впервые тогда появился в «Москве», и его тут в лицо знали немногие.
Я тотчас же схватился читать рукопись, и чем дальше углублялся в текст, тем беспокойнее мне становилось. Володя внешне не гневался, стараясь не давать волю эмоциям, но письмо его было беспощадным. Он разил фактами, и факты эти, составленные в общий порядок, являли собой картину тревожную, если не трагическую. Дочитав очерк, – а может, это уже был не очерк, а публицистическая поэма в прозе? – я содрогнулся. Печально и просто, даже как будто приглушив голос, Володя произнес в конце страшную фразу: земля в беде. Стало очевидно, что с земли ушел хозяин, а вместо него появился батрак, для которого опыт поколений как бы перестал существовать.
Пора к тому времени надвигалась глухая, из публицистики начали изгоняться свежие мысли, вместо них подверстывалась не соответствующая положению вещей благость, но очерк тем не менее Поповкину отослали: была не была…
Курьер уехал к нему, скажем, сегодня пополудни, а назавтра утром позвонили от Поповкина и попросили забрать очерк. Он сам уже редко подходил к телефону, но письмо не на червертушке даже, а на осьмушке бумаги было начертано его рукой. Поповкин писал примерно следующее: «Я поправил в очерке два слова. И прошу Вас – больше не редактируйте его, иначе все только испортите. Печатать будем только в таком виде». Не знаю, отважился бы опубликовать «Землю в беде» пышущий здоровьем редактор – любой, тут дело не в фамилии, – которому карьера представлялась бы еще звездным путем, а вот смертельно больной Поповкин решился на это… «Печатать в таком виде»!
Надо сказать, очерк проходил не просто – постоянно требовались то справка, то ссылка: где напечатаны эти цифры, да откуда взяты другие. Володя приволок, в редакцию огромный чемодан журналов, справочников, даже агрономических учебников. Мы все систематизировали у меня на столе…
Природа наградила Володю не только искрой божьей, но и дала ему еще дар исследователя, дотошного и въедливого, как жучок-короед. «Ему бы в ученые…» – подумал я тогда и сказал об этом Володе. Глаза его за стеклами очков тихо заблестели.
– Ученая лесная братия предложила мне защитить кандидатскую, – проворчал он. – По совокупности, так сказать, работ.
– Господи, да в чем же дело?
Он заметно потускнел.
– Зачем мне это? Писатель Чивилихин и – баста. А писатель, да еще кандидат наук… Это уже нонсенс. Да, честно говоря, и времени жалко.
Время он ценил, это уж точно, и не только свое, но и чужое…
Судьба у «Земли в беде» только поначалу была радужной, а потом на нее зашикали, и когда Володя попытался выпустить ее отдельной книжечкой, ее сперва набрали, помурыжили-помурыжили, и в конце концов набор рассыпали. Тогда он включил очерк в свой сборник, его и оттуда постарались вынуть, и только после долгих хождений по кабинетам и коридорам удалось добиться милостивого разрешения оставить в книге очерк, только непременно изменить название, снять концовку и сделать кое-какие изъятия по тексту. Раздумывал Володя долго и мучительно, прежде чем согласиться на компромисс, и этот компромисс, признаемся, дорого ему стоил…
Он долго болел, стараясь поменьше показываться на людях, словом, мы все тяжелее становились на подъем и чаще стали встречаться не за дружеским столом, а в поликлинике возле врачебных кабинетов.
– Послушай, – сказал он мне, когда хвороба в очередной раз привела нас к одному и тому же эскулапу. Эскулап занимался с другим, таким же страждущим, а мы устроились в уголке и мило разговаривали.