Трудности солдатских будней неизбежно сказывались на физическом состоянии пожилых ополченцев. Командование признавало, что среди поступавших жалоб, «безусловно, значительная часть обоснованных»[835]. Из 6-й дивизии народного ополчения Москвы сообщали, что такие заявления поступали «пачками» уже «через короткое время после формирования»[836]. Врач М.В. Яковенко так передавал свои впечатления:
«Уже в августе 1941 г., когда дивизия заняла оборонительный рубеж во втором эшелоне под Вязьмой, начала работать медицинская комиссия, и потянулся бесконечный поток ополченцев на освидетельствование. Люди – безнадежный брак, старые, с потерей зрения, язвами желудка и двенадцатиперстной кишки, с несросшимися переломами, например, бедренной кости и т. д. Многие из них на непривычной работе разбили очки, у некоторых испортились зубные протезы. Каких только чудаков здесь не было!»[837]
Следует отметить что в социальном отношении «безнадежный брак» давала прежде всего интеллигенция; именно ее представители чаще всего писали заявления на отчисление из ополчения. Политработник дивизии народного ополчения Дзержинского района Ленинграда (4-я стрелковая дивизия ЛАНО) батальонный комиссар Павлюченков с явным неудовольствием отмечал в своем политдонесении в политотдел ЛАНО 9 июля 1941 г., что в первые же два дня формирования 3-го полка «преимущественно от интеллигенции» поступило 58 заявлений «с просьбой использовать их в армии по назначению или отпустить домой. Многие заявляют о болезненном состоянии…»[838].
Значительная часть ополченцев, безусловно, была осведомлена о состоянии своего здоровья и адекватно оценивала свои физические возможности, однако эти люди были дезориентированы тем, что действительное предназначение ополчения и истребительных батальонов поначалу было неизвестно даже руководящему составу. Многие считали, что речь шла об охранно-патрульной службе в городе или рытье окопов на его окраинах. Особенно широко это мнение было распространено в московском ополчении[839], в меньшей степени – в ленинградском[840]. По воспоминаниям политработника П.С. Прощинского (4-й Московской дивизии Куйбышевского района), «как потом обнаружилось, никто, в том числе руководящий состав дивизии, не знали, какое мы получили задание, потому что все-таки ввели в заблуждение весь состав тем, что сказали, что мы выезжаем на короткий срок и не очень далеко, будем вести оборонные работы, поэтому личные вещи с собой не брать. Все оставили вещи в школе»[841]. «В первое время для нас не ясно было, где будет находиться дивизия. Мы предполагали, что дивизия будет расположена в районе, что это будет тыловое ополчение…» – отмечал в 1943 г. в интервью сотруднику комиссии Минца 1-й секретарь Фрунзенского райкома партии Москвы П.И. Богуславский[842]. Именно в таком духе москвичи получали разъяснения от должностных лиц: «Нам говорили, что мы едем в тыловое ополчение…» (18-я Московская дивизия Ленинградского района)[843]; «Объяснили, что народное ополчение должно было в тылу помогать», – заявляли ополченцы, ссылаясь на свои парткомы (13-я Московская дивизия Ростокинского района)[844]. Аналогичная информация поступала из районов Подмосковья, формировавших ополченческие батальоны[845].
В итоге, сообщал 20 августа 1941 г. заместителю начальника Главного политического управления РККА Ф.Ф. Кузнецову член Военного совета МВО К.Ф. Телегин, «пока дивизии формировались и находились в Москве, эти люди не давали о себе знать так остро, рассчитывая, видимо, на более легкие условия службы. С выходом дивизий на Можайскую линию и особенно с передачей во Фронт резервных армий, когда люди встретились с рядом трудностей походно-боевой жизни, поток всяких заявлений и жалоб значительно увеличился»[846].