Хоакин Андьета мучился, понимая, что его политический романтизм не находит отклика в этой осторожной практичной стране. Он стал фанатичным приверженцем теорий Ламенне[9]
, которые постигал в туманных некачественных переводах с французского, как читал он и прочих энциклопедистов. Подобно своему учителю, Хоакин ратовал за католический либерализм в политике и за отделение церкви от государства. Ему был близок дух раннего христианства, дух апостолов и мучеников, но он был врагом священников, предавших Иисуса и Его истинных учеников: Хоакин именовал их пиявками, сосущими кровь доверчивых прихожан. Конечно, он остерегался развивать свои идеи перед матушкой, чтобы разочарование не свело ее в могилу. А еще он считал себя врагом землевладельцев – за их бесполезность и пресыщенность, и правительства – за то, что оно защищает интересы не народа, а богачей, что с помощью многочисленных примеров доказывали его сотоварищи на вечерах в магазине «Сантос Торнеро»; эти идеи он терпеливо втолковывал Элизе, которая его не слушала: девушку куда больше интересовал запах любимого, а не его речи. Этот молодой человек был готов отдать жизнь в порыве никому не нужного героизма, но панически боялся смотреть Элизе в глаза или говорить о своих чувствах. У влюбленных вошло в привычку заниматься любовью по крайней мере раз в неделю, все в той же гардеробной, которую они превратили в любовное гнездышко. Проводимое вместе время было столь коротко и столь дорого, что Элизе казалось глупостью тратить его на философские беседы; если уж они заводили разговор, Элиза предпочитала узнавать о вкусах Хоакина, о его прошлом, о матери и планах на их женитьбу. Элиза отдала бы все на свете, чтобы Хоакин произнес, глядя ей в глаза, те великолепные фразы, которые он писал на бумаге. Например, сказал ей, что легче исчислить намерения ветра и спокойствие прибрежных волн, чем силу его любви; что нет такой зимней ночи, которая сумела бы остудить незатухающий очаг его любви; что дни он проводит в грезах, а ночи без сна, беспрестанно мучимый воспоминаниями, и с отчаянием приговоренного считает часы до их следующего объятья; что «ты мой ангел и моя погибель, с тобой я познаю божественный экстаз, а без тебя опускаюсь в преисподнюю, так в чем же тайна твоей власти надо мной, Элиза? Не говори мне о завтра и вчера, я живу только ради сегодняшнего мига, когда я заново погружаюсь в безбрежную ночь твоих черных глаз». Девушка, взращенная на романах мисс Розы и стихах романтических поэтов, растворялась в этом губительном наслаждении – она чувствовала себя богиней, которой поклоняются, и не замечала несоответствия между пылкими признаниями и реальной личностью Хоакина Андьеты. В письмах он преображался в идеального возлюбленного, умеющего описать свою страсть на языке ангелов, так что вина и страх исчезали, уступая место безоглядному восторгу чувств. Никто прежде так не любил, они отмечены среди всех смертных даром неповторимой любви – вот что говорил Хоакин в своих письмах, и Элиза ему верила. При этом он занимался любовью торопливо и алчно, не успевая распробовать вкус, как человек, поддавшийся пороку и терзаемый виной. Хоакин не задавался целью изучить ее тело и позволить изучить свое, над ним брали верх поспешность желания и стремление остаться незамеченным. Хоакину постоянно казалось, что им не хватает времени, хотя Элиза и повторяла, что в эту комнату никто по ночам не заходит, что Соммерсы получили свою дозу снотворного, няня Фресия спит в своей хижине в глубине двора, а комнаты слуг расположены наверху. Инстинкт подстегивал дерзость Элизы, побуждая ее исследовать новые пути к наслаждению, однако вскоре она научилась себя сдерживать. Ее выдумки в любовной игре сразу настораживали Хоакина – ему начинало казаться, что его критикуют, недооценивают или сомневаются в его мужских способностях. Андьету терзали страшнейшие из подозрений, потому что он не мог себе вообразить такую природную чувственность в девочке шестнадцати лет, чья жизнь до сих пор проходила в четырех стенах. Ситуацию ухудшал страх перед возможной беременностью, ведь ни один из двоих не знал, как ее избежать. Хоакин смутно представлял себе механизм оплодотворения и предполагал, что, если вовремя отстраниться, ничего страшного не произойдет, вот только ему не всегда удавалось это сделать. Он замечал, что Элиза бывает печальна, однако не знал, как ее утешить, и, вместо того чтобы попытаться, тотчас прятался за ролью интеллектуального наставника – в этой области он чувствовал себя уверенно. В то время как Элиза мечтала о ласке или просто об отдыхе на плече у любимого, Хоакин отстранялся, поспешно одевался и тратил драгоценное время, которое у них еще оставалось, на изобретение новых доводов в пользу все тех же сотни раз повторенных политических идей. Элизе было мало поспешных объятий, но она не допускала и мысли об этом даже в тайной тайных своей души, ибо это означало поставить под вопрос совершенство их любви. И девушка попадала в ловушку сочувствия и прощения, начинала думать, что, будь у них времени побольше и место понадежнее, их любовь стала бы лучше. Намного больше, чем их совместное кувыркание, Элизе нравились последующие часы, когда она воображала то, чего не было, и ночи, когда она мечтала о том, что, возможно, произойдет в гардеробной в следующий раз.