Суровый счет войны, которым Василь Быков неукоснительно выверяет духовные ценности человека, вернее, всего определить понятием нравственного максимализма, покоящегося на стойком убеждении: нельзя откладывать «на потом» добрые, честные, благородные деяния — их надо спешить совершать всегда, пока жив. И не существует в жизни малой или большой лжи, малой или большой подлости, есть просто подлость и ложь, которые в любых своих проявлениях и размерах недостойны человека, означают его неминуемое падение, необратимо ведут к предательству. Оттого, например, что поступок Лешки Задорожного формально неподсуден и при случае может быть даже оправдан справкой из медсанбата, в писательском отношении к нему ничего не меняется и незаконный самосуд Лозняка над ним в конечном счете оказывается законнее всевозможных юрисдикций военного трибунала, особенно такого, в котором председательствовал бы Горбатюк из «Мертвым не больно». Вообще если стать на отвлеченно рассудочную точку зрения, то и Блищинский во «Фронтовой странице», и Сахно в «Мертвым не больно», и Бритвин в «Круглянском мосту» (1969 г.) открыто не совершают ничего наказуемого юридически, караемого по закону. Но они судимы высшим судом совести как нарушители нравственных законов, гуманистических норм человеческого общежития, и этот не узаконенный соответствующими статьями боевого устава или гражданского кодекса суд ни в чем не признает компромисса — не знает снисходительных вердиктов, не выносит оправдательных приговоров слабодушию или себялюбию, приспособленчеству или трусости, хитроумной изворотливости шкурника или закоснелому эгоизму карьериста, одним словом, всему, что создает основу, на которой произрастают ложь, подлость, предательство.
Заметим: даже Рыбак, опускающийся до самой крайней степени человеческого падения, отнюдь не запрограммированный преступник, не закоренелый предатель по натуре. Но это в связи с ним говорит Василь Быков в статье «Как создавалась повесть «Сотников»: «…Такова логика фашизма, который, ухватив свою жертву за мизинец, не остановится до тех пор, пока не проглотит ее целиком»[8]
. У Рыбака все началось с «мизинца», который он протянул врагу по доброй воле, вполне сознательно. А кончилось прямым участием в «ликвидации» (так, к слову, называлась повесть в первоначальном замысле), которой его самого «скрутили надежнее, чем ременной супонью».Как правило, предательство у Василя Быкова не называет себя подлинным словом: во всем случившемся с ним Рыбак готов винить кого угодно — только не себя. Но в логике его самооправданий увертливо опущено звено, которое писатель считает самым важным: «… трудно требовать от человека высокой человечности в обстоятельствах бесчеловечных, но ведь существует же предел, за которым человечность рискует превратиться в свою противоположность!»[9]
Где тот предел для Рыбака? В беспомощном топтании у виселицы, когда он не мог сразу решиться «на последнее и самое страшное теперь для него дело»? Или чуть раньше — в «бесчеловечности… открытия», которое «чрезвычайно четко и счастливо» пришло к нему в полицейском подвале: «…если Сотников умрет, то его, Рыбака, шансы значительно улучшатся. Он сможет сказать, что вздумается, других здесь свидетелей нет»? А может, и того прежде — в безобидном, казалось бы, желании выкрутиться, любой ценой обхитрить врага — «немного и в поддавки сыграть» с ним, «повадить… как щуку на удочке» и тем самым «выиграть время», сдать свой «зачет по особому от прочих счету, в благотворную силу которого он почти что поверил…»? Но в том и дело, чтоВ одержимом стремлении Василя Быкова всегда и всюду дойти до сути, до корня, до