Описание сексуального желания выражает самые насущные наблюдения Сартра и не имеет аналогов в философской литературе. Это описание, которое Мефистофель, вероятно, шептал на ухо Фаусту, когда тот соблазнял невинную Гретхен, является одновременно и образчиком феноменологии, и подлинным выражением экзистенциального ужаса. Согласно Сартру, все отношения с другими отравлены телом – пространственно-временным в-себе, которое содержит в заточении нашу свободу. Все привязанности и в конечном счете все человеческие отношения основаны на противоречии, поскольку мы стремимся быть и не быть той вещью, которой являемся. Сартр не утверждал с позиций собственного опыта. Он заявлял
Хотя Сартр был уродливым, с дряблым телом и лицом как у жабы, он пользовался успехом у женщин. Одна из них, Симона де Бовуар, оставалась его пожизненной наставницей и спутницей. Свободные отношения между ними позволяли ей наблюдать за его многочисленными увлечениями и наслаждаться своими, часто лесбийскими романами. Тем самым де Бовуар удалось пережить опыт как участия, так и наблюдения, постоянно получая подтверждение тому, что
Этот невысказанный вопрос словно бродит по разоренному пейзажу сартровской прозы. И Сартр несколько лет бился над тем, чтобы дать этический ответ на него, полагая, что суть морального порядка можно вытащить из мешка абсолютной свободы. В посмертно опубликованных «Тетрадях о морали», составленных в 1947–1948 гг., Сартр развивал идею о том, что, обосновывая свою свободу как абсолютную основу личной жизни, я оправдываю и вашу свободу тоже [Sartre, 1983][47]
. Но в вышедших при жизни работах он отвергал все компромиссы такого рода в пользу абсолютного требования подлинности.Скептик мог бы сказать в ответ на это, что подлинность, которую Сартр столь высоко ценит наряду со свободой, создающей потребность в ней, является иллюзией. Возможно, и нет такой вещи, как абсолютная свобода. Нет никакой безусловной отправной точки для личного пути каждого к вовлеченности. Или, если она и есть, то, может быть, мы должны смотреть на нее так же, как Кант: как на трансцендентальное основание объективной морали, которая связывает нас с другими в отношениях всеобщего уважения и требует подчинения моральному закону? Но Сартр, хотя и симпатизировал позиции Канта, видел только неподлинность в последнем шаге, предполагавшем подчинение закону, который правит другими. Это просто еще один способ, при помощи которого мир отравляет наши начинания, заставляя отождествлять себя с тем, что не мы сами.
Можно спросить: что же является истинным источником отвращения Сартра к собственному воплощенному существованию, проявляющегося сразу же в ощущении непристойности, тут же в
По моему мнению, блаженный Августин ответил на этот вопрос лучше, чем Сартр. Согласно Августину, причиной нашего отвращения к миру является чувство первородного греха. Нам стыдно за свое воплощение всякий раз, когда мы сталкиваемся лицом к лицу с ним. Наша внутренняя свобода ощущается оскверненной своим заточением в темнице плоти. Мы чувствуем себя ссыльными в мире, постоянно преодолевая тлетворный дух смертности. Более того, как добавлял Блаженный Августин, именно во время полового акта чувство первородного греха охватывает нас во всей своей полноте. Ибо в сексуальном возбуждении я осознаю, что мое тело непроницаемо для моей воли и восстает против нее. В сексе тело доминирует и контролирует меня, переполняя стыдом за непристойное раболепие перед ним (De civitate Dei, 14.16–26). Именно в акте, который порождает нас, наиболее остро ощущается наша смертность и гнилостный, липкий характер плоти наиболее постыдным образом явлен сознанию.
Если мы сведем вместе самые сильные наблюдения Сартра, включая те, что играют наиболее важную роль в его метафизике свободы, то обнаружим, что недалеко ушли от августиновского духа: духа анахорета-христианина, выступающего против удовольствий этого мира и все же оставляющего сомнения, действительно ли он отказался от них. Леденящее душу осознание осквернения заставляет анахорета обратиться к Богу, а Сартра, не знающего Бога, приводит в одинокое внутреннее святилище, где самость возвышается посреди нагромождения образов из ее собственных бесплодных фантазий.