Мы всегда были вместе, а я так долго рвался к тебе верхом на своих чудовищах! С меня довольно… Я хочу остаться в покое — с тобой. Надо вернуться. Там, на другом конце дороги, мой загородный дом. Никогда и никуда больше. Ступени, двери, красный ковер навстречу, как сочный поцелуй. И выворачиваются внутренности римского декаданса, дом-почти-тело, чужое всегда, балласт, дом, маленький снаружи, огромный внутри, как этот Баальбек, Городпогибшихангелов, и нет никого и нет лжи, только пространство спелой ночи и длинное эхо насквозь, и вокруг — зима в молитвенном когда-то саду и воздух, в котором осталась она, чтобы дышать ею, пока дышу, и потом стать ее дыханием, когда между нами ничего, нигде, никогда уже не будет. Время, слабы твои пирамиды. Я выхожу из их мерцающей утробы. Но посмотри, Мария: время не качнется, прокатываясь будто тяжелый диск бронированной машины, пылая, распадаясь на ходу и давя наши сброшенные тела. Как глубока борозда там, где стоял парень с улыбчивым взглядом и где теперь только брошена россыпь маленьких туфелек женщины, которой больше нет. Я прощаю тебя, Господи. Все твои преступления против меня, против нас. Не изменить твоих целей — Ты и сам не способен изменить себе. Так разбей же меня, как было до меня. Отпусти душу. Дай обнять этот зал ожидания: пусть ничего не будет вне. Отпусти, Отец, чтобы я отпустил Ее. К сожалению, жизнь начисто лишена драматизма. Кто — то становится, кто — то стал. Сколько можно изобретать шекспировские страсти на голом месте, — голом, потому что видимом насквозь? Сколько можно расширяться вдоль горизонта, одним уродством пытаясь компенсировать другое — неспособность двигаться вверх?
Я ли это, Господи? Нет, не было и не будет никогда…
Что я натворил… Что делаю… Отбил тебя от смрада, милая, чтобы похоронить вместе с собой. Глупо…
Банальны покаяния актера, но почему так все просто?
Разум кричит, я не могу больше его отталкивать. Можно ворваться в пропасть, как пылающий поезд, но у меня есть пассажир. Стоять великой мертвой пирамидой с двумя телами внутри, и агонией отравлять небо. Хочу, чтобы Ты жила. Но сделал гроб для нас обоих.
Будь же свободна, любовь моя. Вся жизнь перед тобой, пусть вернешься ты неузнаваемой и неузнающей, как потерявший и обретший память: я помню тебя, я узнаю.
И если Он простит, я буду ждать тебя в нашем Доме, если же нет, ты вернешься, вновь расположившись в мире двуногих и я хочу, чтобы было так. Ты вернешься раньше меня на восемнадцать, или двадцать, или сколько будет Ему угодно лет, а я буду ребенком, которого ты выносишь, и если случится наоборот и я займу твое место, я буду только рад. Это счастье: так будет.
Ведь это просто жизнь выплескивала себя, потусторонняя жизнь, клубившаяся призраками, а я ставил ей пределы, я хотел превратить ее в пруд, чтобы очистить его и сделать
Бог — То, что на другой стороне. Здесь, в этой вселенной с ее богами-дьяволами, Его не было никогда.
Лишь Дыхание… Любовь… Думать о ней невозможно, а говорить бессмысленно. Я даже не знаю, что такое жизнь. И я давно не нахожу самого себя. Как это странно… И если не бояться пустыни, если не хватать куски, летящие от пьяных караванов, то жизнь могла стать такой величественной… И такой свободной! Кому я говорю эти слова?.. Я знаю… что всленная тожен смертна, что она исчезнет точно так же как началась, и все расстворится, все формы, все
Двенадцать лет… Холостой выстрел себе в висок.
Алексей замолчал и отложил листы в сторону.
— Вот такая история, господа, — закончил Сухопарый.
— Это было последнее, что Вова наш создал. Потому, как только он поставил точку, то отдал мне аутоскрайбер и, стало быть, сиганул с поезда.