Хребет у него ободранный и потому уязвимый, впалый, каждым миллиметриком его Балакирев чувствует дыхание мира, земли, соседей, Крутова, жены, самого себя, морщится от боли и сквозь жаркую толщу ее шепчет разные слова — для себя шепчет, чтобы поддержать силы, он словно бы молится — и удивляется тому, что губы у него вялые, холодные, слова приливают к ним, словно подсолнечная шелуха, никак не могут слететь. И само преступление, и его раскрытие, и суд, и приговор суда — «вышка», — Балакирев был твердо уверен, что оба убийства совершены одним человеком (фотография преступления осталась, страшные пухлые темноты, вымоченные водой, — отпечатки пальцев; не могут два человека действовать одинаково, как не может быть двух одинаковых отпечатков) и что за два трупа мера законная, другой нет: расстрел, «вышка»! — все это растет на одном стебле.
Дождь тем временем совсем затопил Камчатку, вал воды опрокинулся с небес на землю, поток шел сплошной, не прекращался ни на минуту, словно на ГЭС, где вода должна вертеть турбины, дело дошло до того, что матери перестали выпускать детишек на улицу — ну, как подхватит мутный глинистый хвост, да с глистами, с червями и уволокет, как того бедолагу в нарядном костюме, сунет головенкой в проран — ищи потом, свищи! Дома родное чадо целее будет.
В тяжелых струях дождя было сокрыто что-то грозное, сверхъестественное, словно природа решила рассчитаться с человеком за его грехи и проделки: и жирное во все времена года человечишка ест, не скоромится — иная баба такие телеса наедает, что в универмаг, где двустворчатые широкие двери, просунуться не может, магазинные грузчики под свист и улюлюканье едва протягивают ее, а нет бы своевременно разгружаться, поститься — глядишь, мясо не мешало бы ходить; и стыд человек потерял, ничего запретного для него нет, все дозволено — и тайное, и явное, и горькое, и сладкое; и родителей не почитает, а раз не почитает их, не почитает свое прошлое, то и к земле родной относится, как Лескин: стремится урвать от нее побольше, хапнуть деньгу зубами, зажать покрепче, чтоб случаем не выдрали, и уволочь к себе в нору — виноват человек!
Балакирев посмотрел все огороды, поискал яму «под ярком», где могли брать «икру», — не нашел. Тут хоть сто собак пускай на разведку — все равно не найдут.
В мрачном настроении пребывал Балакирев, природа для него имела один только цвет — темный, пепельный. Особенно нехорош дождь этот — льет, льет, словно в небесах сокрушило плотину, и освобожденная вода хлынула низ, на землю.
Все звуки глохнут в потопе, — ну хоть бы где-нибудь грохнуло, раскроило небеса, раздался гром — грома нет. Балакирев в своей комнатенке, где к мелованной стенке прикреплены два милицейских плаката, сидит угрюмый, будто ворон, — раз цвета все для него стали темными, то и сам он еще более темным сделался, ну, словно бы из печи вынутый, лицо горькое, с ломинами складок у рта, дыхание такое, будто у Балакирева одно легкое порвалось, а другое отказывает, — считай, нет жизни в человеке.
И не будет, пока не кончится дождь и они не раскроют убийства.
И в поселке жизни нет, детишек уже не выпускают из дома не только потому, что вода опасная, — страшно поселку: два убийства — это два убийства, а ну как убийца с железной рукой ходит рядом?
Хоть и есть защита у людей — ружья в домах, есть Балакирев с пистолетом, который днюет и ночует на своем посту, и бригада милицейская, что приехала из области, — три человека, бригада тоже на посту, а все равно страшно жителям. Вечером в поселке огней нет, хотя во всех домах горит электричество, — люди так плотно завешивают окна, что не оставляют никакой щелки.
Шел дождь, шумела вода, сверлила дырки в груди, Балакиреву было худо оттого, что он беззащитен, дырки множились, в них вытекало тепло, шрам под лопаткой намокал — сырость шрама была едкой.
Хлопнула входная дверь, в коридоре раздались шаги, и на пороге появился человек, погромыхал негнущимся тяжелым капюшоном, стряхивая воду, потом с тем же грохотом, будто капюшон был железный, сдвинул его назад, обнажил ровную, ладно выбритую голову, Балакирев откинулся на стуле, не веря тому, кого видит, — этот человек никогда не бывал в комнатке участкового, милицию властью не считал — не сельсовет, мол, — и к капитану Балакиреву относился так, будто того вообще на свете не было. Но, как говорится, «случай лови за чуб: лишь спереди он лохматый, сзади же лыс совершенно, упустишь — вовек не поймаешь». Не думал не гадал участковый инспектор Балакирев, что механик Снегирев — самый справный, самый сложный, самый головастый и самый сильный человек в поселке — может вот так запросто заявиться к нему. Добровольно, не по принуждению.
М-да, пусть с нами случается не то, что нам хочется, а что полезно: раз Снегирев пришел, значит, есть дело, значит, надо принять его по-доброму.