Ян выбежал, на ходу доставая ключ от машины. У меня
мемуары, у меня коронка, у меня термех.…У него с детства слово «термех» зудело докучливой шестеренкой в ушах. Ян помнил оцепеневшие в недоумении лица первых ее американских приятельниц – едва ли они сдавали экзамены по теоретической механике, но слушали с уважением, – и только одна недоверчиво переспросила: «Не пошли за сыном из-за экзамена?..»
…Ревел, правда; но вовсе не потому, что «боялся за свою маму, боялся ее разволновать», как она уверяла, а скорее от избытка впечатлений того вечера. Потому что спектакль в ТЮЗе не отменяли – просто кто-то из ребят предложил удрать «с этой лажи, чего мы тут не видели?» Слово лажа
подтолкнуло его при гаснущем свете выскользнуть вслед за другими через тяжелую плюшевую занавеску. Оказавшись на улице, они гурьбой двинулись в сторону, противоположную школе, потом кто-то предложил: «Айда к нам во двор!» Однако «к нам» означало засветиться перед родителями или соседями позвавшего, поэтому планы менялись азартно и на ходу – куда, не имело значения, лишь бы как можно дальше от «этой лажи». Некоторое время ребята слонялись по парку, и в этот короткий промежуток времени Ян впервые ощутил свою принадлежность к их миниатюрному и недолговечному социуму, объединенному одним только неповиновением общей лаже – бегством из театра. Он знал по фамилиям в классном журнале всех – и никого в отдельности, кроме рыжего Валерки из параллельного класса, которого завуч нередко вела по коридору, крепко придерживая за ухо. Смотреть на Валерку тогда было невыносимо – начинало ныть собственное ухо… Как-то все очутились на пустом стадионе, нужно было лезть через забор, и Ян чуть не упал, зацепившись штаниной за гвоздь; носились по стадиону до изнеможения, потом улочками – центр остался позади – вышли в просторный двор незнакомого громадного дома, к сараям, и затеяли прыгать с крыш. Во дворе кое-где торчала скудная осенняя трава, в проеме между двумя сараями лежала горка опилок. Яну не хотелось прыгать с крыши, но не прыгать было нельзя по причине той же принадлежности, которая давно тяготила, но, как освободиться от нее, он не знал и потому прыгал, изображая лихость на лице, как другие. Прошло довольно много времени, в доме загорались окна. Громко хлопнула дверь, и во двор вышел мужчина в старых галифе и наброшенном ватнике. Он громко харкнул, сплюнул и двинулся к ним: «А ну, давай отсюда!» – и прибавил что-то гадкое, хотя слов Ян не понял. Они застыли на месте, только Валерка высунул язык, и мужчина в галифе ускорил шаг. Одна мысль стучала в голове: только не упасть, – и снова бежали по чужим улицам, уже в сумерках. «Как партизаны», – задыхаясь, выкрикнул кто-то на бегу, но ему не хотелось быть партизаном и бежать с ними тоже не хотелось. Ушло куда-то чувство принадлежности, единения, общности; противно было вспоминать забор и стадион, прыжки с крыши, страшное харканье незнакомого дядьки, а главное, бегство. Никакое не партизанское – позорное бегство. Расходились со словами «мне сюда», «пока, ребя», «ну, я пошел». А мне куда, растерялся Ян, и где дом, в наступившей темноте понять было невозможно. Рядом остался только Воробьев – его фамилия в журнале стояла сразу за Яновой. Воробьев пробормотал озабоченно: «Ну, мне влетит», – и свернул в переулок. Ян машинально пошел за ним, отстав немного, чтобы тот не заметил, и не знал, сколько времени плутал, пока вдруг не увидел яркую витрину хлебного магазина – до дому было пять минут ходу. Только на лестнице заметил разорванную штанину и глубокую ссадину на ноге. Чертов гвоздь. И внезапно стало страшно – не оттого что «влетит», как Воробьеву (его никогда не били), а потому что представил бабушку, которая пришла встретить его к театру, а потом бегала по улицам. А главное, пожалуй, от обретенного и утраченного чувства братства, так скоро утраченного, что понятно стало: не было его и никогда не будет, сколько ни сбегай он из театра. И тут он заплакал. Остановиться не мог и пошел наверх, часто всхлипывая, не вытирая слезы; так тебе и надо, так тебе и надо, приговаривал злорадно кто-то внутри, а рука потянулась к звонку. На следующее утро, надевая школьный костюм, увидел аккуратный шов на штанине, бабушкину починку, и все вспомнил.…Он выучил корявое слово «термех» задолго до того, как открыл учебник. Выучил оттого, что мать не уставала рассказывать об этом направо и налево. «Культпоход в театр от школы – спектакль отменили – ребенок блуждал по улицам – вернулся в слезах: боялся расстроить свою маму», – такой версии событий Ада придерживалась всю жизнь, ее же отразила в мемуарах. И про дантиста напишет.