Ей ни к чему знать, что температура лениво зависла у тридцати восьми и не спадала. Градусник убрать с глаз долой – и все. Но куда деть постоянную усталость, он с ней засыпал и просыпался? На работе надоели вопросы «Are you OK?» – и собственные ответы надоели тоже, но сильнее всего достал кашель, уже не только утренний. Надо было сдаваться врачу, принимать антибиотики или что там выпишут, а потом уже лететь.
Прежней врачихи не было – на пенсии, как объяснила секретарша. Новая говорила на обоих языках, не спешила – внимательно и долго слушала как легкие, так и самого Яна, заставив его вспомнить прежние болячки, потом деловито застучала по клавиатуре компьютера. Рентген – анализы – аптека – антибиотик.
Он остановил у дома машину. Взбежать по лестнице, поставить чайник – очень хотелось согреться горячим чаем, – а потом Юлька…
Через два дня позвонила врач и назначила новое обследование. Не до того сейчас: Ян закончил свой кусок программы, предстояло состыковать его с другими, отловить баги – пока не закончишь, о Париже можно не мечтать. Обследование подождет.
И подождало бы, да дядька включил автоответчик и запаниковал от слова «госпиталь», вспомнив и свою операцию, и собственноручно стертые записи в Сан-Армандо. «Не тяни, – нудил он, – если звонят, эт-т… идти надо. Мало ли…» Жалобный его голос и перепуганное лицо не позволили рявкнуть, как Ян делал раньше, чтобы погасить панику; к тому же закашлялся. «Поеду, уймись».
Одно обследование, другое… На работе завал, а на дворе четырнадцатое февраля – их с Юлькой день, и портить его разговорами о госпитале нельзя. Париж приближался, Миха присмотрел гостиницу в центре – без лифта, поэтому недорого; он сделает фильм о Париже.
– Я давно говорил, что люблю тебя?
– Давно. Вчера. И позавчера. Я почти забыла, так давно.
– Больше не говорить?
– Говорить. Говори!
– Я люблю тебя. Ты помнишь, что ты Египтянка? Почему ты смеешься?
– Потому что ты все перепутал. Это
– Коньяку налить?
– Это вопрос?!
В среду, четырнадцатого февраля, они пили коньяк, и если бы кашель не мучил Яна, славно погуляли бы по тихим заснеженным ночным улицам – вьюга стихла. Без прогулки тоже было хорошо, тепло и уютно – совсем как раньше… почти. Четырнадцатое февраля. Пятнадцать – нет, шестнадцать – раз у них с Юлькой был этот праздник, не считая каждого дня с нею.
Через два дня, в пятницу, позвонил в конце дня: «Я заеду вечером?»
И прошел как-то боком, неуверенно, к любимому креслу, тяжело опустился – и –
– Юлечка, ты только не пугайся. Я был у онколога.
Сказал Юльке и Якову. С дядьки взял слово, что не проговорится матери.
– Что теперь, как же?.. – беспомощно повторял Яков.
– А что теперь, Яша? Ты сам проходил это. Что теперь, в подушку рыдать?
Яков закурил сигарету, пробухтел какую-то невнятицу: мамашке, мол, надо сказать, и поперхнулся дымом от неловкости.
– Зачем, Яша? Слушать вопли, что она отдаст мне свое легкое, как тебе почку?
Новость пришибла дядьку. Сутулый всегда, сейчас он выглядел согбенным стариком, а ведь только семьдесят. С одной стороны, почти прожитая жизнь, а с другой – семидесятилетние американцы, которых и стариками не назовешь: они только-только вкусили прелесть заслуженного отдыха. Вместо сидения на скамейках или тетешкания внучат они резво катят свои чемоданы на колесиках по аэропорту, чтобы высадиться в Риме, Стокгольме, Рио-де-Жанейро, на Лазурном Берегу, в Париже… В Париже, куда должны ехать они с Юлькой и который стоит обедни, но в госпитале свое расписание: вместо Парижа с обедней предстоит лечение. Сена, клошары на берегу, Михина выставка, фильм, который я не сделаю, потому что будут резать легкое… Далеко отодвинулись собор Парижской Богоматери, злорадные морды химер и Монмартр.
Париж и есть химера.
Юльке рассказал подробно.