Новизна досугового ассортимента конца XIX – начала XX века состояла, в частности, в том, что возникли заманчивые предложения для тех, кто в отпуске оставался дома. В 1910 году в лунапарке на Халенском озере жители Берлина могли испробовать «первые американские горки, водные горки с собственным бассейном, сомалийскую деревню с этнологическим шоу […], стартовую площадку для путешествий на воздушном шаре и многое другое». Американские горки свидетельствовали не только о жажде головокружительных скоростей и желании пощекотать нервы, но и о доверии к новым технологиям. Карусели, работающие теперь на электричестве, «летали и кружились много быстрее, чем помнило предыдущее поколение», – было написано во «Всемирной истории настоящего». «Горки, спуски, автомобили, воздушные путешествия – все это говорит о стремлении к скорости. Страстное стремление к движению затрагивает и духовную сферу». «Нервозная» эпоха была ознаменована не только страданиями от новых скоростей, но и счастьем от них, отождествлением себя с новым темпом.
Появление кино стало ответом на уже имевшуюся в обществе потребность, ему предшествовали менее удачные попытки оживить неподвижные картинки. Первые немые фильмы – это воистину искусство судорожного движения. Роберт Гаупп в 1911 году полагал, что он как врач должен обвинить кино в «разрушительном воздействии на нервы». «Дело в том, что зловещие картины мучительно сотрясают нервную систему, особенно у детей и людей чувствительных». Позже тот же Гаупп хотел доказать, что на войне здоровая нервная система способна вынести «даже самые чудовищные события без долговременного вреда здоровью» (см. примеч. 149). Нервная система большинства людей выдерживала кино. Его массовый успех показывает, что суетливый поток картинок был не только бедствием для нервов, но и частью новой культуры досуга.
Такая нервозность приходила не только извне, но и изнутри. Она была феноменом нетерпения, бурно растущих желаний, состояния «хочу-но-пока-не-могу». По сегодняшним меркам та эпоха кажется еще очень непритязательной, но для современников это было совсем иначе, и многие из них отмечали связь между ненасытностью потребностей и ростом нервозности. В бумагах бывшего колониального офицера, попавшего в 1907 году в Кройцлинген вследствие хронического «дурного настроения», читаем: «Его самое горячее желание – благородный автомобиль и яхта на море». «Дурное настроение» началось в 1900 году, когда он повесил униформу на гвоздь и женился на богатой и сентиментальной англичанке. Его потенция была «очень минимальной»; чувственные потребности заменила жажда потребления; он целыми днями курил. Его недовольство достигло кульминации, когда ему было отказано в продолжении военной карьеры, хотя в 1904 году он добровольно участвовал в подавлении восстания племени гереро в Намибии. Военные с неудавшейся карьерой составляли среди невротиков специфическую и мрачную группу. Среди документов Бельвю обнаруживается также история северогерманского преподавателя архитектуры, которого «из-за его добродушия годами использовали, чтобы заткнуть им всевозможные дыры» и переводили с места на место в зависимости от насущной потребности школы. Неврастеником он стал не только «из-за душевного напряжения», но и «вследствие неисполненных желаний» (см. примеч. 150).
Что же нового в том, что неисполненные желания вызывают тревожность? То, что потребности лишают людей покоя, а удовлетворение имеющимся дарит человеку спокойствие и счастье, было и остается философской мудростью от Будды до Шопенгауэра. И эту мудрость хорошо слышали, ведь даже в XIX веке подавляющее большинство населения было очень сдержанным в своих потребностях. Недаром Лассаль[168] в 1863 году упрекал немецких рабочих в их «проклятой непритязательности»: «Пока у вас есть жалкий кусок колбасы и стакан пива, […] (вы) даже не знаете, что у вас чего-то нет!» «Спросите любого национал-эконома: что является самым большим несчастьем для народа? Если у него нет потребностей». Жалобы на отсутствие потребностей сближали социалистов с буржуазными экономистами. Старое время довольства и спокойствия – далеко не легенда, и в «эпоху нервозности» его еще хорошо помнили (см. примеч. 151).