Если Фишер думал, что план мирового господства Германии существовал в последние годы перед войной, то Петер Винцен предполагал его наличие уже у Бюлова. Однако доказательства этому весьма скудные, хотя Бюлов был красноречивым политиком и не отличался сдержанностью (см. примеч. 42). Винцен считает, что уже одно стремление к снаряжению флота свидетельствует о большом плане по смещению английского мирового господства немецким. Но если немецкий флот когда-нибудь и дошел бы до серьезной стадии, то лишь через десятилетия – это понимали и Тирпиц, и Бюлов. Политическая выгода снаряжения флота в том и состояла, что позволяла отодвинуть в далекое будущее тяжелый выбор конкретных целей, не создавая при этом впечатление бездействия.
С отсутствием внятной ведущей цели была связана еще одна проблема, куда более тяжелая психологически – отсутствие внятных образов друга и врага. Здесь речь также идет о недостатке, который сам по себе вовсе не проблема, – он лишь отражает реальный факт, что в международной политике дружеские и враждебные отношения никогда не бывают абсолютны. Но немецкий национализм воспитал в себе сильную и все более возрастающую потребность в образе врага и успешно удовлетворял эту сомнительную потребность. Почему она стала чертой национального менталитета, вероятно, объясняется трудностью поиска национальной идентичности, которая вызывала бы симпатии, а также примечательной неспособностью к созданию стабильных и доверительных внешнеполитических отношений. Даже сближение с
Австро-Венгрией, которое с оттенком неизъяснимого романтизма подавалось как «верность Нибелунгам», базировалось на очень хрупкой эмоциональной основе. Как раз пангерманцам, активнее всех культивировавшим народное единство с австрийскими немцами, менее всего нравилось мультикультурное многообразие империи Габсбургов. Это государственное образование вызывало у них скорее отвращение как вырожденческая смесь народов, а Вена прекрасной эпохи казалась чем-то вроде «расового Вавилона» (Гитлер). Вместе с тем они страдали от того, что не могли дать выход своей агрессии по отношению к такой фигуре, как кайзер Франц Иосиф. Один австрийский симпатизант пангерманизма жаловался: «Более шестидесяти лет Франца Иосифа – такого не выдержат даже самые крепкие нервы». Даже граф Монте, который когда-то, будучи секретарем посольства в Вене, был преданным почитателем Дунайской столицы, а затем какое-то время служил преемником Бюлова, ворчал при случае, что австрийцам «через некоторое время понадобится второй Кёниггрец[185]
». Будучи послом в союзническом Риме, он еще хуже говорил об итальянских союзниках Германии: Турция «для нас много важнее, чем эта жалкая Италия!» (См. примеч. 43.)Размывание образа врага при сильной потребности в нем началось и во внутренней политике. В эру культуркампфа 1870-х годов врагами были «ультрамонтаны», через отсылки к Каноссе подававшиеся в качестве тысячелетних губителей империи. Однако уже вскоре этот образ врага стал разваливаться под знаком политики объединения консерваторов. В марте 1890 года между Бисмарком и Вильгельмом II произошел скандал, когда Бисмарк лично принял председателя партии Центра Виндтхорста, в то время как юный кайзер занял тогда антикатолическую позу «мы не пойдем в Каноссу». Зато в то же время он нарушил бисмаркианский образ врага 1880-х годов: стал искать примирения с рабочим движением. Теперь уже Бисмарк имел основания упрекать Вильгельма II в ненадежности его отношений с друзьями и врагами (см. примеч. 44).
Традиционно у немецкого национализма был один внешний враг: Франция. Это была вражда не только на уровне политики, но и в сфере морали и культуры – Париж считался воплощением безнравственности. После войны 1870–1871 годов напряженные отношения с Францией стали более чем когда-либо политической константой; но в Германии эмоциональный накал этой вражды уже вскоре прошел свою кульминацию. Потребность в образе врага оставалась неудовлетворенной.