О роли нервов для немецкого национального чувства в последнее время были высказаны две противоположные точки зрения, роднило которые только то, что оба автора считали нервозность искусственным конструктом. Первый автор, Андреас Штайнер, видит решение загадки, «почему в эпоху экономического благополучия, политического и военного подъема немецкий народ считал себя нервнобольным», в том, что нервозность была для немцев тем отличительным знаком, который поднимает нацию над примитивными народами и утверждает ее «культурный и цивилизационный прогресс». Второй автор, Георг Л. Моссе, напротив, считает, что немецкий народ видел чрезмерную нервозность не в самом себе, а в евреях и гомосексуалистах: т. е. нервозность играла роль стигмы (см. примеч. 98). По такой трактовке, подлинный немец предстает контрастом невротику.
Первый тезис опровергнуть легче всего. Он верен только для США и Джорджа М. Бирда, описавшего «американскую нервозность» с нескрываемой национальной гордостью. Но в Германии поиски подобных свидетельств будут тщетными. Пусть кто-то и был склонен воспринимать нервозность как природный дар, однако с национальной гордостью это никак не связано. Наоборот, бросается в глаза отсутствие каких-либо националистических оттенков. Такой авторитет в вопросах нервов, как Мёбиус, почитал Будду и признавался, что из него не получается «доброго патриота». Среди авторов трудов о нервах было немало националистов, но они вовсе не воспринимали нервозность как избранную черту немецкой нации. Берлинцы, правда, гордились своим темпом жизни – совсем как у «янки», но немцы в общем и целом вовсе не желали становиться суетным народом. Полемическое издание 1902 года «Велосипедная чума и автомобильные безобразия», авторы которого ратовали за «право на покой», возмущались быстрой ездой, угрожавшей «высшим благам нашего любимого немецкого народа: немецкой глубине мысли и уютности!» (См. примеч. 99.) В остальном неврастения, как ее тогда описывали, имела слишком много общего с импотенцией, онанизмом и метеоризмом, чтобы служить основой национальной гордости.
Следует ли из этого, что немцы, наоборот, основывали собственное национальное чувство на антинервности, т. е. покое и уюте? Этот вопрос требует более подробного рассмотрения. Ведь национальная идентичность такого вида, возможно, продолжала вековую традицию и в «нервозную эпоху» могла стать притягательной.
В наполеоновские времена Жермена де Сталь любила сравнивать тяжеловесную немецкую флегматичность с беспокойным романским темпераментом. Генрих Гейне насмехался над немецким стремлением к уюту. Однако приехав в Лондон, он застонал от «ужасной скорости любви, голода и ненависти» и был охвачен ностальгией: «Насколько же веселее и уютнее в нашей дорогой Германии! Как сказочно уютно, как шабатно спокойно идет здесь наша жизнь!» Еще в 1906 году Шедвилл, сравнивая индустриальные достижения США, Англии и Германии, пишет, что немцы «медлительны, целеустремленны, тщательны, методичны и основательны в работе». Их «неприятие торопливости и склонность к основательности проявляется в тысяче мелочей». «В Германии никогда не увидишь бегущего человека, торопливый пешеход тоже редкость, однако к своей цели они приходят». Как видно, немецкие жалобы на «нервозную эпоху» вовсе не единственное свидетельство времени. Возможно, они выполняли защитную функцию и помогали сохранить собственный покой (см. примеч. 100).
Без сомнения, «уютность» была для немцев важна и служила для них базисом уверенности в себе и чувства собственного достоинства. Своей кульминации это чувство достигло в бидермейере, однако и в индустриальную эпоху оно не исчезло. При этом непереводимое и многозначное понятие «уютность» (