Ермаку все это было знакомо с детства. Много горя на Руси, но знал казак — не всякому верь. Вспомнил он, как однажды, будучи отроком, видел на Каме-реке, в Пискорском монастыре, диво-дивное. К паперти храма подошел, расталкивая всех и мыча, немой нищий. Несчастный в чем-то помешал рыбаку, и тот, озлившись, ударил нищего в ухо. И чудо! — калика перехожий заговорил вдруг самым крепким басом.
Под заходящим солнцем все лучилось и сияло, — сверкали белизной Жигулевские горы, нежной синевой покрылось Заволжье — Ордынская сторона. Надо всем, — над курганами, над рекой и ковыльными степями, — разносилось медноголосое, зычное: «Дон-дон-дон!»…
Казаки заслушались, но Ермак решил:
— Умилен благовест, сердце трогает, а ноне пусть помолчит. Ты, Дударек, угомони его!
Ермак и Иванко Кольцо до самой вечерни бродили среди богомольцев, ко всему приглядывались и прислушивались. Видел Ермак, и сердце его кипело возмущением: от крестьянских копеечек, от пота мужицкого, пролитого «во имя господа», богатела монастырская казна, иноки не трудились над землей, но сладка была их трапеза, чисты одежды, и ходили они гладкие телом и лицом чистые.
В каменном соборе отстояли вечерню Ночь спустилась тихая, звездная. Все окуталось мерцающим, расплывчатым светом; он нежно лился от звезд, от хрупкого серпика месяца, и все сияло под ним. В эту ночь, когда на обитель спустился сон, Дударек проскользнул в темный проход звонницы, быстро взобрался наверх и схватился за язык медного колокола. Велик он, тяжел, а надо убрать: в одном поприще стоял порубежный городок, и при тревожном звоне могли поторопиться в обитель стрельцы.
Казак долго возился под колоколом. Наконец, с великим трудом снял язык и упрятал в темное место.
Утром взошло яркое солнце, легкий ветер принес запахи степных трав. И снова по дорогам запылили толпы, спешившие на праздник в монастырь. Разглядывая утомленные лица богомольцев, Ермак думал: «Идут мятущиеся души. Бегут от терзаний, от тяжкой жизни. Несут свои печали и уйдут с ними. Ничто не изменится в их судьбе, разве что монахи обдерут их, как липку. Русь, Русь, сколь в тебе горя и мучительства! Когда конец сему?».
Разгоняя толпу, загремел тяжелый раскрашенный рыдван; холоп покрикивал на богомольцев:
— Раздайся, православные!
Перед странноприемной рыдван остановился, из него вышла дородная, пышная купчиха. Дударек ухмыльнулся и толкнул в бок Богдашку Брязгу:
— Вот баба… Пудов двенадцать…
Заслышав стук окованных колес, на крыльцо вышел высокий, широкогрудый, весь в черном, игумен.
— Входи, входи, матушка, входи, милостивица.
Тяжело дыша, купчиха вползла на крылечко и скрылась в странноприемной.
Сметил Ермак среди иноков беспокойство. Суетились, взирали на колокольню и покачивали головами. Солнце поднялось высоко, а благовеста все не было. Пора быть и обедне!
Расстроенный, смущенный игумен пошел к собору, поднялся на крылечко и, оборотись к богомольцам, печально возвестил:
— Сыне и дщери, содеялось неслыханное. Враг рода человеческого забрался в обитель и у колокола язык вынул. Ох, горе, придите в храм и помолимся.
В тесной, жаркой толпе богомольцев Ермак с казаками еле протиснулись под прохладные своды собора…
Теплились приветливыми огоньками восковые свечечки, поставленные иными на последний грош, мерцали разноцветные лампады, и синий смолистый дым росного ладана поднимался над головами молящихся.
Томительно долго шла обедня. Наконец, отец Паисий взошел на амвон и, воздев кверху руки, велеречиво начал:
— Чада, сынове и дщери мои, свершилось несвершимое. Сам сатана похитил у колокола звон ясный и чистый. За грехи наши людские господь карает нас. Кайтесь и творите добрые приношения от щедрот своих. Святая обитель помолится о душах ваших, убережет пас от соблазна… Помните, сыновей дщери мои, многообразен лик князя тьмы! Яко оборотень, превращается он то в человека, то в разные приманки обольстительные, с которыми в нашу плоть вселяется: через хмельное, через блудницу и через многие греховные хотения. Кайтесь, чада мои! Плачьте, ибо соблазн велик и блуд не простителен. Блудникам и дщерям вавилонским врата рая закрыты на веки вечные…
Долго отец Паисий, потрясая души богомольцев, устрашал их адом, и многие терзались и плакали…
Не вытерпев, Ермак вышел из душного собора и вздохнул облегченно, полной грудью. «Погоди, я тебе истинное покаяние устрою!» — насмешливо подумал он об игумене…
Ночью казаки неожиданно появились в игуменских покоях. Сладко дремавший на ларе дьячок с лицом хорька от внезапного шума открыл испуганные глаза и часто закрестился:
— Свят… Свят…
— Угомонить сего инока! — показал на него Ермак, и вмиг дьячку вбили в рот кляп и перевязали руки и ноги.
Распахнули настежь игуменскую опочивальню. Из-под пухового одеяла выглянуло перекошенное от страха бородатое лицо.
— Братие, гибн-н-у-у!..
Ермак схватил игумена за бороду:
— Не ори, отец, чрево у тебя великое и, не ровен час, надорвешься.
Иван Кольцо выволок монаха из-под одеяла. В одних исподних дородный настоятель выглядел смешным и жалким.
— А ну-ка, батя, сказывай, куда упрятал монастырскую казну?