Безусловно, он долгое время жил и горел этим.
Объяснений тому несколько.
Одно из них связано со ставкой на удачу.
Казалось бы, имел место один карнавал, дореволюционный — с Клюевым, с этими поддёвками и валенками; теперь пришёл другой — с лакированными башмаками и цилиндрами.
Всё и так, и не так.
У Клюева Есенин шёл на поводу, делал то, чего ждала от него публика, — и она снисходительно, хотя и любовно, посмеивалась, глядя как бы с высоты на вылупившегося из народа птенца: смотри, какой!
Теперь публика шла у него на поводу.
Тогда он был ведомым — Городецким, Клюевым, полковником Ломаном; сейчас ощущал себя вождём.
В начале 1921 года Есенин подписал наркому Луначарскому свою «Трерядницу» именно так: «…с признанием и уважением. Вождь имажинизма
Имажинизм дал Есенину настоящую, весомую славу, хотя и с оттенком скандальности: десятки тысяч проданных книжек, разраставшуюся армию поклонников и поклонниц.
Могут сказать: нет, ему всё это дала собственная поэзия. Но поэзия была и в 1914-м, и в 1916-м, и в 1918-м. Он и тогда уже был великим поэтом и знал, что обладает полным правом на успех.
Есенин не мог позабыть свой первый авторский концерт в 1917 году, на который пришло считаное количество людей.
Разве это может сравниться с вечерами в забитых битком огромных аудиториях Москвы, полных залах кинотеатров и театров Ростова-на-Дону или Харькова?
Ему было что и с чем сравнивать.
Никто из современников, кроме Маяковского, не мог конкурировать с имажинистами. К слову сказать, выступление Пастернака, когда почти весь зал ушёл с чтения поэмы «Сестра моя — жизнь», Есенин тоже отметил.
Учреждённая имажинистами и лично Есениным Ассоциация вольнодумцев снисходительно позволяла себе устраивать — тоже в начале 1921-го — совместные выступления Пастернака и Фёдора Сологуба. Имажинисты с высоты своего положения помогали двум великим мастерам хоть как-то зарабатывать, заодно зарабатывая на них.
И Есенин с усмешкой смотрел на того самого Сологуба, который лет шесть назад его «за ушко да к солнышку» поднимал, якобы разгадав все его крестьянские хитрости. А Есенин, в свою очередь, Фёдора Кузьмича с бородавкой под носом на дух не выносил за его барскую снисходительность: а сам кухаркин сын, Сологуб-то!
А теперь ему дела до Сологуба нет никакого; может даже при случае пожалеть старика.
А крестьянские поэты?
Кто пойдёт на вечер Клюева, если он явится из своей деревни? Кто пойдёт на Карпова, Орешина, Ганина, Клычкова?
Сколько публики соберут пролетарские поэты, даже если объединятся всей гурьбой?
Это имажинисты могут их милостиво пригласить в «Стойло Пегаса» и по-отечески похлопать по плечу: что, чумазые, тяжело стих даётся? Это вам не у станка стоять.
Пролетарские поэты могли огрызаться, но чувствовали за имажинистами не только наглость и вызов, но и невесть как приобретённое право на подобное поведение.
Газета «Воронежская коммуна» — мы специально приводим в пример провинциальное издание — писала в марте 1921 года: «Есть ли у имажинистов последователи? К несчастью, есть, иначе бы не стали писать об этом течении. Имажинизм — заражает нашу творческую молодёжь, иногда подлинно пролетарскую по своей идеологии, заражает и уводит её в творческие тупики. Конечно, кому есть
«Многие и многие» — на быструю, якобы в кавычках, славу.
Но покупались, естественно, не только на славу. Тут другое.
Против имажинистов работала, хотя и с перебоями, идеологическая машина: центральные газеты с завидной периодичностью били по ним очередными убийственно-критическими памфлетами. Надо понимать значение прессы в те времена, уровень доверия к ней: в сущности, молодые советские граждане должны были отвернуться от этих шарлатанов. Но всё складывалось ровно наоборот: шарлатанов читали всё больше и больше.
В том числе и потому, что никакого «сладкого пения» не было — имажинистам было и что показать, и что сказать; и в своё дело они искренне верили.
Они были убеждены, что протаптывают тропы в то самое неизведанное, о котором часто говорил Есенин.
Шершеневич только что выпустил целую поэму, срифмованную исключительно на диссонансах, — такого никто до него не делал.
Мариенгоф достиг необычайных результатов, экспериментируя с разноударной рифмой.
Заразительны были сама их интонация, сама словесная жестикуляция: свободная, самоуверенная, прихотливая, кажущаяся необычайно новой.
Казалось, на этом задоре, с такой фантазией и хваткой можно далеко забраться.
Вот сейчас Есенин и Мариенгоф одновременно задумали поэмы — на самом деле драмы, — основанные на историческом материале: первый — об эпохе Екатерины Великой, второй — Анны Иоанновны.
И обязательно должно было получиться. И Мейерхольд поставит в театре, не меньше.
Мемуарист Клим Буровий вспоминает о тех днях:
«Размашистыми мазками Есенин излагает мне свою теорию об образной поэзии.