…и горькая тяжесть в межреберье, будто внутри — камень, а под ногами воронка-водоворот, тянет, засасывает, накрывает…
…и тянется медленно рука к осунувшемуся в бессоннице лицу, стирая трагичность излома бровей, прогоняя печаль…
— Я обещаю оставить тебя в покое.
«…пока покой не обернулся вечностью».
Айзек молчит еще неделю. Дым на площадке верхнего этажа рассеивается, свет перестает чудить, железная дверь тускнеет, и ручка покрывается пылью. И даже вечно хмурые жильцы подъезда оживляются как-то: чаще улыбаются, не оглядываются между делом через плечо, не вслушиваются в шорохи и скрипы — нет их больше. Вернее, есть, но другие они, не веет от них потусторонним.
Айзек прорастает травой. Вкрадчиво шелестят сухие вересковые колокольчики в переливе ветряных волн, золотистая патина безоблачного неба обволакивает и убаюкивает. Он в сознании и вместе с тем вне его — парит над сущим, более бестелесный, чем душа без плоти.
***
Это был хмурый апрельский день. Айзек допивал последнюю банку пива, когда тишину разорвал звонок городского. Нервная трель — по мозгам, по позвоночнику — оглоблей. Он дернулся неловко, рука метнулась к трубке, не попала, телефон слетел с тумбы и грохнул об пол. Что-то щелкнуло, включилась громкая связь. И Айзека окатила волна ужаса — этот голос, хриплый и прокуренный, он бы узнал из тысячи.
— Алло! Кхе-кхе.. Алло! Меня слышно?
Айзек заткнул уши, зажмурился, мог бы сдвинуться с места, залез бы под стол, как в детстве. Но тело его будто сковало. Он не мог пошевелиться. Не мог вдохнуть, давился воздухом, как водой. И отчаянно молил про себя: «Пожалуйста, прекрати…»
Звонок оборвался. Но голос продолжал звучать, порождая все новых и новых монстров.
Через три дня ему позвонили вновь. Безликая женщина на том конце провода сообщила весть: «Ваш отец скончался, приезжайте».
И Айзек выдохнул с облегчением. Словно с его плеч свалилась гора.
Сутки он думал, ехать ему в Бристоль или все же нет. Страху полагалось смотреть в глаза. Он решился, тем более что глаза его страха теперь были навсегда безжизненны. Собрал дорожную сумку, сгреб остатки денег, вылетел первым же рейсом… Как раз успел к похоронам. Отец в гробу выглядел совсем не так, как запомнил его Айзек: желтое восковое лицо, обрюзгшее от пьянства, большой живот, на котором едва сходился китель военной формы… Айзеку стало противно. К горлу подкатила тошнота, он едва вытерпел, пока святой отец отчитает молебен, и кинулся к ближайшим кустам.
Провожать в последний путь «не самого плохого человека» пришло всего-то человек пять. Он, Айзек, два собутыльника-алкаша, священник и… этот, назвавший другом.
Этот казался хорошим. Веяло от него благородством, манерами, он единственный выразил соболезнования, вроде бы даже искренне, хлопал по плечу, все приговаривая: «Все пройдет, дорогуша, все пройдет». Протягивал пачку Marlboro…
Началась канитель с наследством. Айзек отказывался, но Этот убедил не рубить сгоряча.
А потом… начался ад.
«…по пальцам кровь, на ресницах снег…»
***
Что тебе дела до Томаса, призрак?
Черные остовы вересковых кустов корчатся в пламени, пороша хлопьями пепла землю.
Что тебе за дело до его дел?
Падает с глаз пелена, звоном осыпается. Айзек выгибается телом, скребет пальцами по полу, как в припадке.
Этот, Томас, девочка…
Айзек чувствует — быть беде. Но только вот откуда ждать ее? Откуда?
Голос срывается в крик. Воронье за окном с хриплым карканьем разлетается кто куда.
Он… почти… увидел. Почти… вспомнил.
Томас.
Где ты?
Где ты, твою-то мать?!
========== Том ==========
Всё это, конечно, оказывается не таким уж простым. Никаких объективных причин для переезда у Тома нет, потому что не может он начистоту рассказать матери о произошедшем в квартире сверху: она не поверит и станет только еще хуже. Том уже представляет, как его за руку потащат к психологу, как он будет придумывать что-нибудь, сидя на красного цвета диване, и как ничего у них не получится — ни у психолога, ни у самого Тома. Поэтому все, что остается — это давить на жалость, ежедневно упрашивая то одного родителя, то другого.
— Мне здесь так тяжело, мама. Я хочу жить поближе к школе. Или, может быть, давай лучше купим дом, я буду ездить в школу на велосипеде. Пожалуйста.
Только никто его не слушает, и заткнуть Томаса довольно просто — надо только спросить, почему ему так не нравится эта квартира, и он тут же начинает запинаться, пожимать плечами, выискивать откровенно надуманные причины. Порой ему кажется, что только кот, по-прежнему избегающий его комнаты, действительно его понимает. Пуше здесь тоже не нравится — Том готов в этом поклясться, но чувства кота уж точно не могут стать решающим аргументом для матери и уж тем более отца.