Читаем Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи полностью

О религиозно-идейном влиянии Бердяева на Е. Герцык – о том, как он привел ее к православию и отвратил от антропософии – мы впоследствии поговорим особо. Сейчас же расширим еще характеристику их дружбы: подобные интеллектуальные, одновременно с эротическим оттенком, глубоко личностные отношения творческих мужчины и женщины были достаточно типичны для Серебряного века и вносили характерную струю в романтически-«софийную» атмосферу эпохи. Дружба Бердяева с Евгенией была тем диалогом, в котором каждый участник как бы впервые становится самим собою, открываясь и другому, и самому себе. Эти высокие отношения установились не сразу: первоначальные «интимность и свобода», порождающие душевную смуту, вскоре исчерпали себя и были, усилиями обоих, искусно трансформированы – выверены разумом и нравственным чувством. По следам этой внутренней работы Евгения в 1909 г. писала Вере Гриневич: «Новую ценность мы почувствовали друг в друге. Он уж весь – благоговение, уважение, как к монахине, но без тени влюбленности, без близости… Я люблю его очень, его огромный ум, его волю к Богу и даже его хаос, но, правда, как-то не для себя. <…> Странно нам обоим, как необычайно мы гармонируем друг с другом, несмотря на кажущуюся несхожесть»[828]. Ни о какой идиллии речи не шло – «эта драма была скрытная и почти без слов»[829], – но, в отличие от отношений с Ивановым, союз Евгении с Бердяевым был не просто нравственно-нормальным, но и подлинно христианским. «Мы нужны друг другу: он мне “выпрямляет” мысль – я же действую хотя и трагически, но освобождающе на его эмоциональную жизнь»[830]: так Евгения описывала первые «диалогические» опыты своего общения с Бердяевым.

Надо думать, наблюдения эти были неполными – в контактах с «одаренной женской душой»[831] «выпрямлялась» и мысль Бердяева. Не в прогулках ли с Евгенией по Риму и музеям Флоренции в 1912 г. формировалась его концепция творчества с ее противопоставлением ценности и творческого экстаза? Воспоминания Евгении о тех днях проясняют нам идеи Бердяева; эта страничка – быть может, лучшее, что было сказано о философе его интерпретаторами[832]. «Флоренция мне – ключ к нему. Он – к Флоренции»; ибо она – то «дерзновение творчества», которое как раз и было главной интуицией бердяевского экзистенциализма. Детали тех походов, сохраненные памятью Евгении, можно прокомментировать на языке бердяевских категорий. «Невыразимо сложное выражение» лиц на флорентийских портретах – это прорывы Ungrund’a, не просто до-сознательной, но внетварной бездны свободы, то ли открытой Бердяевым в человеке, то ли придуманной им для собственного свидетельствования о мировой тайне. И именно флорентийским художникам – Боттичелли, Полайоле – удалось в созданных ими образах удержать дуновение творческого экстаза, которое напрочь отсутствует в римских шедеврах. Потому, замечает Евгения (видимо, со слов Бердяева), во Флоренции «все высшие достижения говорят о том, что нельзя жить на земле, тянутся прочь». Именно во флорентийских музеях Бердяев находил наглядные подтверждения выношенной им апокалипсической идеи, утверждался в своем самом сокровенном – «ненависти к плоти». Во Флоренции и Евгения проникла в эту тайну Бердяева, – «друг» раскрылся ей до конца.

Волею судьбы Евгения присутствовала в 1922 г. при обыске дачи Бердяевых в Барвихе, – фактически проводила друзей в эмиграцию. Общение их продолжалось в переписке; приглашение Бердяевых жить в их доме в Кламаре Евгения отклонила – на ней была семья, прикованная к постели золовка. Бердяев также прочел в «Современных записках» письма Евгении 1930-х гг. к Вере Гриневич; имеющие сильную просоветскую тенденцию, они, по его замечанию, «не дают о ней (Е. Герцык) вполне верной характеристики»[833]. О «послереволюционной» Евгении Бердяев судил по ее письмам к нему 1920-х гг.: в диалоге с философом Евгения Герцык, быть может, ярче, чем в других своих текстах, раскрывает себя в качестве мыслителя Серебряного века. Отчасти ее идеи самобытны: таково удивительное письмо от 18 августа 1925 г., – полтора месяца назад умерла Аделаида, любимая сестра. Страшное душевное потрясение Евгении катартически разрядилось в идее «собственного рождения от смерти». С ближайшим другом она делится сокровеннейшим – парадоксальным опытом: «С днями не слабеет сила переживания ее смерти – напротив. Все больше постигаю, что смерть любившего и любимого означает обновление для оставшихся, рождение заново со всей мукой и вдохновленностью рождения.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука