Читаем Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи полностью

Ответил ли Бердяев на письмо Е. Герцык 1927 г., неизвестно. Его отношение к проекту Федорова отнюдь не было восторженным: к фантастике и чудесам такого рода философ-экзистенциалист вкуса не имел, невероятные представления, встречающиеся в его трудах (связанные с «теургией», «андрогином» и пр.), всегда допускают метафизическую интерпретацию. Потому в одной из своих итоговых книг он, отдав должное учению Федорова и согласившись с его «активным» пониманием «апокалиптических пророчеств», вслед за тем назвал «философию общего дела» «утопическим фантазерством». Здравый смысл, присущий Бердяеву, побуждал его критиковать Федорова за то, что он «рационализирует тайну смерти» и «совсем не чувствует иррациональности зла». Федоровский «проект избежания страшного суда», «предложенные им материалистические (точнее, в своей основе магические. – Н. Б.) методы воскрешения» для Бердяева неприемлемы[836], – по-видимому, как-то так Бердяев «выпрямил» бы мысль своей корреспондентки и в 1927 году.

В письмах к Бердяеву отразилось умонастроение Е. Герцык спустя более десяти лет после принятия православия; скепсис проник в ее отношение к Церкви много раньше. Можно подметить, что, приближаясь к Церкви и отходя от нее, Евгения следовала за Бердяевым. Так, в 1920-е гг. ее суждения о православии отражают колеблющуюся позицию Бердяева. Евгения постоянно противопоставляет Христа – Церкви, и если Христос ей «потрясающе» близок, то к Церкви она «холодна»: «Такое у меня чувство, что самое нужное и динамичное в Христе выскальзывает из символики церковной, не отражается в ней». Она видит «безобразное» в церковной жизни, и порой в ее интонациях сквозит почти враждебность. «Знаешь, меня не печалит то, что творится в нашей церкви, а напротив, будит надежды, – пишет она Бердяеву в 1923 г., когда русская Церковь восходит на свою Голгофу, – и не только потому, что гонение закалит, но потому, что через разрыхленные, взбаламученные покровы церковности скорее прорастет семя нового», – Евгения имеет в виду новую религию «Третьего Завета». Изначальный протестантизм мешает Евгении преодолеть неофитский комплекс; в 1930-е гг. в ее письмах к В. Гриневич появится и некое удовлетворение по поводу разрушения арбатских храмов… Если Аделаида Герцык нашла себя в православной Церкви, то в отношении Евгении это не очевидно: даже на «готовность “пострадать”» крымских стариков-монахов она смотрит со стороны, из «весеннего леса», – храня эстетическую дистанцию…[837]

В духе Серебряного века, Евгения в 1920-е гг. «экзотерическому» христианству противопоставляет «нищее и творческое» братство; к счастью, теперь она апеллирует уже к «Китежу», а не к мистериям Диониса. Ее занимает Братство св. Софии, основанное в Париже С. Булгаковым, куда входил и Бердяев. Как и последнему, ей близок стиль маросейской общины о. Алексея Мечева; и вместе с многими она переживает как откровение лик Владимирской Богоматери: «Она раскрылась теперь, чтобы помочь, наставить, чтобы в духе раскрылось многое в этот поворотный час земли» (письмо от 25 мая 1925 г.). Доминирующее в ней над всем в эти годы «чувство конца» Евгения порой склонна конципировать как католическую «печаль земной жизни Христа»[838]. Одним словом, христианство Е. Герцык 1920-х гг., как о нем свидетельствуют письма к Бердяеву, – это экуменическое и очень вольное воззрение, близкое к христианству апокалипсического бердяевского толка. Но и в нем Евгения, как покажет дальнейшее, не устояла. Ее тексты 1930-х гг. обнаруживают иную веру, иное качество мироощущения.

«Верующий вольнодумец»

Перейти на страницу:

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука