Обсуждая «ницшеанскую» линию русской мысли, мы здесь не затронем идей Шестова: они уже рассматривались нами ранее, а кроме того, они не имеют отношения к занимающему нас сейчас постницшев-скому христианству. В многогранном феномене Ницше наши мыслители находили каждый созвучное себе; при этом возникали такие трактовки ницшевской философии, которые трудно счесть адекватными. Так, Бердяев почувствовал у Ницше в первую очередь пафос творческого «я». Критика христианских ценностей, по мнению русского экзистенциалиста, предпринималась Ницше во имя прав конкретной личности: «Одной из крупнейших заслуг Фр. Ницше нужно признать протест против того принижения “я”, которое совершается якобы из моральных соображений»[297]. Однако к «я» в понимании Бердяева, к сокровенной человеческой экзистенции, у Ницше не было ни малейшего интереса. Целью Ницше не была и репрезентация его собственного «я»: для его «философствования молотом» – сокрушения прежних «идолов» – философствующая личность никакого значения не представляла. «Человек» же, идет ли речь у Ницше о «сверхчеловеке», о «чандале», о «рабе» или «аристократе», всегда есть понятие собирательное – биологическое ли, религиозно-историческое или классово-общественное, а вовсе не обозначение самоценного индивида. Увлекшись Ницше, Бердяев спроецировал на его воззрения собственную позицию и трагическую романтику Ницше принял за присущую ему самому жажду духовной свободы.
Вяг. Иванов изначально понял Ницше гораздо вернее – как страстного апологета неоязычества, не нашедшего при этом в собственной судьбе возможностей для действительной реализации своих идей. Иванов замыслил осуществить в жизни то поклонение Дионису, на которое не отважился Ницше: в статье «Ты еси» (позже переработанной в трактат «Anima»), он предпринял мистико-антропологическое обоснование дионисизма, который – доморощенно – практиковал в своей башенной общине[298]. Считая себя пионером новой религиозной реформации, Иванов мечтал о наступлении эпохи органической культуры, об учреждении трагических всенародных действ, – о культовом «воскрешении» языческих богов, которым у Ницше отводилась лишь условная роль ознаменования метафизических или эстетических категорий. И Иванов, и Бердяев из собственных первичных интуиций, отчасти созвучных мирочувствию Ницше, выводили концепции, которые считали христианскими; их правомерно расценивать как образцы христианства постницшевского.
Для Андрея Белого Ницше был мостом к антропософии Р. Штейнера. Опять-таки, Белый «вчувствовал» в ницшевские тексты собственный интерес к эзотерике, усматривая в них тайные пророческие смыслы: родоначальник новой религии, Ницше, по его мнению, провозглашал апокалипсическую эпоху, вещал о близком пришествии апокалипсического Христа. Впоследствии, познакомившись в 1912 г. со Штейнером, Белый всем сердцем принял Христа антропософского – «пятое Евангелие» Штейнера сделалось для русского мечтателя осуществлением пророчества, зашифрованного в «Заратустре» Ницше. – В своей «Автобиографии» (1925) М. Волошин заметил, что духовно родился он в год смерти Ницше и Соловьева: впервые прочитанные в 1900 г. их сочинения («По ту сторону добра и зла» и «Три разговора») дали ему возможность «взглянуть на всю европейскую культуру ретроспективно <…> и произвести переоценку культурных ценностей»[299]. Выше мы поставили Волошина в ряд софиологов; да, в поисках Софии мыслитель-поэт
…исследил земные тропыОт Гималайских ступенейДо древних пристаней Европы, — и опознал в конце концов ее лик в чертах Владимирской Богоматери [300]. Но и Ницше в умственном мире Волошина занял место, сопоставимое разве что с его ролью во взглядах Шестова или Иванова. Как и последний, Волошин мечтал о возрождении древнего культа, – но ему, по натуре эстету, импонировал не Дионис (как склонному к «оргийным» переживаниям Иванову), а Аполлон – покровитель искусств. Под знаком Аполлона, второго греческого божества, отмеченного вниманием Ницше, развивалась и философия искусства Волошина[301]. Коктебельского мыслителя мало занимала судьба Ницше (в отличие от отношения к последнему Белого, Шестова, отчасти Иванова), даже и суть его творчества: Ницше дал ему понятийно-терминологический аппарат для теории искусства («аполлинийский сон») и направил волошинские неоязыческие искания в подходящее русло.