Когда Печорин имеет дело с партнерами, он может вовлекать Грушницкого и Мери в игру, опираясь на их человеческие данные; они и не осознают, что затянуты в игру. Иное, когда ситуация имеет умозрительный характер, но именно таковая особенно привлекает К. Г. Исупова: «Игра для Печорина стала то ли средством борьбы с Судьбой, то ли способом избежать ее. Но в первом случае надо быть убежденным в успехе подобного поединка, а во втором — догадываться о своем уделе. Печорин не уверен в первом и не знает второго» (с. 95). Но на этом кончаются наблюдения над текстом, а психологию решительно и окончательно подменяет умозрительная онтология: «В онтологическом смысле процедура свершения поступка выглядит так: из реального событийного ряда изымается > фрагмент действительности , в него внедряется > механизм множественных детерминаций, который “снимает” (в гегелевском смысле) угрюмую каузальность и нудящую необходимость как мира имманентного, посюстороннего, отяжеленного материальной причинностью, так и мира трансцендентного, руководимого Провидением. …в этот топос могут вместиться сценариумы наджизненных инициатив Печорина. Мы говорим “наджизненных”, но не “внежизненных”, коль скоро они задуманы в сфере игровой (т. е. условной) инсценировки» (с. 99-100). Понимание условности — вещь необходимая, сама литература — явление условное, потому что существует только виртуально; но всюду надо меру знать, и не выводить «онтологический» смысл за пределы здравого смысла. Но ведь никакой фантазии не хватит представить себе, что можно изъять «фрагмент действительности» и заменить его даже не детерминациями, а их «механизмом». На одной странице утверждается, что поступки героя становились «судьбоносными для него и других», а следом иное: «В Печорине, в его воле, таятся огромные запасы творческой энергии, побуждающие его к онтологическим инициативам; беда в том, что на выходе этих фантазмов в жизнь они умельчаются в ценностно ничтожный результат». Это писательский умысел! «Лермонтов последовательно ничтожит и дезавуирует поступательные стратегии своего героя на фоне еще более ничтожной повседневности». «Социальной анемии противостоит герой с фаустианским энтузиазмом перекраивающий фабулы > жизни в сюжетику личного-волевого поступания. Но энтузиазм Печорина подпитывается источниками темных, деструктивных сил, а попросту — Мировым Злом. Герой вовлечен в эскалацию злого, и этому процессу он отдается не без сладострастия» (с. 100).
«Доигрался», когда сам режиссировал! «Обычные (для героя) поступки обращаются в магию поступания и воли, превращая его в марионетку собственных намерений» (с. 101). Трудно поверить в эти «фантазмы». Вот что получается, когда увлеченность избранной проблемой становится самоцельной, теряя опору на фактический источник.
Деформация исследовательского зрения особенно опасна для молодых специалистов: для них избранная ими тема становится главным светом в окошке. У М. В. Оловянниковой (кроме Печорина) есть еще кумир — Фауст: найдем связки! «Трагедию Гете и роман Лермонтова можно назвать индивидуально-авторской интерпретацией общечеловеческого > образа героя»205
. Было бы желание: отчего и не сыскать «общее» покрывало… Вот с индивидуальной интерпретацией хуже. А у исследовательницы обнаруживается еще «окошко»: «Истоки образа героя следует искать в мифологии». Что там высвечивается? «Для мифологического сознания и порождаемых ими текстов характерна прежде всего недискретность, слитность, изо- и гомоморфичность передаваемых этими текстами сообщений» (с. 2). Наукообразный стиль — и не более того.Среди новых трактовок верх субъективизма демонстрируют Е. А. Цуканов и И. В Цуканова в статье «Посеявший ветер — пожнет бурю: поэтические семена террора в творчестве М. Ю. Лермонтова». Авторы статьи (они предстают не исследователями, а публицистами) похваляются в аннотации, что они сделали вывод: «поэтизация ужасного осуществлена поэтом как родоначальником демонического тренда не только в творчестве, но и в имидже, стереотипах поведения и мировоззрении. Практика устрашения оппонентов была взята на вооружение боевыми террористическими организациями эсеров и народовольцев и нашла отражение в феномене русского революционного террора»206
. Авторы гордятся, что они первыми <хорошо бы — и последними> рассмотрели творчество «несомненного гения русской литературы» «в аспекте закладывания идейных основ русского террора как практики устрашения мирного населения, которая выражается в физическом насилии вплоть до уничтожения или о терроре как акте политическом» (с. 2). Заголовок обещает рассмотрение «семян террора» в творчестве поэта, но нет даже упоминаний каких-либо произведений. Только из тенденциозных воспоминаний приводятся некоторые факты эксцентричного поведения, среди которых как самая значительная террористическая акция такая: еще мальчишкой будущий поэт бросал камни в куриц…