Действие с бесконечно поднимающимися небесами — я придумал давно, еще во времена «Чайки». Поднимающиеся одинаковые расписные горизонты озера и неба в театре Треплева мне представлялись загадочными и подлинными в иллюзиях бесконечного вечернего неба, луны, черного озера и камня. «Старик и море» Хемингуэя я предложил вначале для Теречик Мари — с этими беззвучно поднимающимися горизонтами то ли океана, то ли пустоты над океаном. Маленькая и великая королева театра на просторе великого и «маленького» океана сцены «Национального театра». Сочинил адаптацию, прилетел в Будапешт, переехал в родовую деревню Мари, что на границе с Австрией, и до Вены утренней прогулкой налегке пешком можно дойти. Мари была нехороша после смерти мужа, я никогда прежде не видел ее в таком сокрушении и даже помешательстве, она говорила с его портретом, который выставила на открытое место, и общалась с фотографией Дьюлы, как с иконой. Мари была любезна, ласкова, общительна со мной, но к работе не расположена, и мы с трудом прочитывали вместе несколько страниц повести и откладывали до завтра, обедали и ужинали, ездили пить кофе в соседнюю Австрию, утром читка и к вечеру читка, но «завтра» так и не наступило! Неделя закончилась, и Мари попрощалась со мной и с мечтой о новой работе.
А теперь Маргерит Дюрас: повремените и представьте себе васильевское пространство — полупустое, как бы совсем необжитое, из дымчатых двойных стеклянных перегородок, где симметрия проемов и углов странно колеблется и вздрагивает, пробиваемая насквозь световым лучом. По этому лучу мы и путешествуем; он ведет нас сквозь слои цветных стекляшек — и калейдоскоп, который встряхивает чья-то сильная рука, вдруг дает совершенно иной узор…
Парижский бульвар, совместный проход в магазин за кроватью, последней в этой жизни, на ней ведь и помирать придется. Кровать как будущая лодочка и гроб в «Мертвеце» Джармуша. Мать, эта щупленькая, полуощипанная птица, жалкая и настырная, срывающимся голосом ведет свой монолог без начала и конца. С какого-то момента на полупрозрачной задней панели начинает мерцать черно-белое кино, фрагменты хроники, куски узнаваемых фильмов, 50–60‐е годы, милый старый Париж, а вон там мелькает вдруг и лицо самой Мари в фильме Золтана Фабри «Карусель». Сладкая ностальгия, человеческое тепло, только вот она лезет в карманы плаща, достает две мандаринки, надкусывает, швыряет за спину… Как там у Лорки? «Апельсин и лимоны. / Ай, разбилась любовь со звоном». И сзади, от этих брошенных лимонок, все вспыхивает, взрывается — хроникой прокручиваются горящие автомобили, то ли легендарный 68‐й, то ли Годар взрывает авто, то ли это совсем уж недавние французские пылающие предместья, подожженные леваками… «Я взорву все, — восклицает мать, — и в самый момент взрыва я прокричу твое имя, о мой единственный ребенок!»