Эрот Платона — но и внутренний эротизм христианской модели: любовь, понимаемая как чистое желание. Любовь, которая хочет не поступка возлюбленного, не его доброты, понимания, заботы, но всего лишь — ответного желания, не больше, но и не меньше. Любовь, не признающая заслуг и добрых дел, любовь абсолютно несправедливая, абсолютно асимметричная. Любовь как чистая свобода (не для меня, ибо я свободно избрал себе узы, «но иго мое — благо, и бремя мое легко»…), но для него, ибо высший мой долг — держать его свободным и от меня самого, отдельно от меня и моей страсти, вопреки мне. И если я выгораживаю пространство любви — то лишь для того, чтобы сохранять вокруг любимого то пустое, просторное место, где он мог бы жить и дышать — без меня. Все легко угадывается, это апостол Павел: если мир основан на справедливости и законе, — значит, мы все пропали! Перед нами христианство, впервые давшее миру парадигму чистой страсти, которая одновременно есть чистая свобода.
Тот якорь, на котором держится личное индивидуальное спасение, то, на что уповаем вне и за пределами собственной психологии. Как индивидуален Христос, который — в отличие от закругленных философских теорий — всегда требует от нас высшей и крайней субъективности. Как индивидуален возлюбленный, — непременно каждый раз, — иной, отличный, всегда новый, — даже если это — по случайности — все тот же человек. Значит, что и собственная душа дана нам «на вырост», ибо только в безоснóвной любви я постоянно стремлюсь стать другим для возлюбленного — неожиданным, совсем новым, пробую встать на цыпочки, вытянуться — не в полный рост, но выше, еще выше… Если и есть какое-то буддийское астральное тело, то, может быть, только потому, что душа может растягиваться: для тебя, только для тебя стану другим, попробую заново, вот смотри: только для тебя — такого сизаря принес! — для возлюбленного, для абсолютного свидетеля, в конечном счете — для Бога. В этом, наверное, и состоит объяснение нашего соучастия в божественных энергиях, феномена креативности, когда страстно желаем — пусть и не в меру сил — заниматься творчеством: я умею иное, я умею иначе! Только так и могу надеяться стать другим, иным для своего возлюбленного — стать новым, пятым, десятым, всяким. Эмпирик, моралист-резонер обстоятельно разъяснит: человек не может быть всем для другого, а потому следует разделять наши любови, привязанности, не следует ждать от отношений слишком многого. Дюрас скажет: случается так, что любимый становится совершенно всем, высшей ценностью, последним пределом — и делает это, только беспрерывно меняясь сам и беспрерывно меняя при этом меня (именно такова по функции абсолютная, разрушительная память о потерянном женихе в «Наслаждении Лол В. Стайн», абсолютная память о немце-солдате в «Хиросиме»).
Из всех пьес Дюрас эта, пожалуй, самая антибуржуазная и самая метафизическая. Ее тексты вообще, как и произведения прочих французских классиков авангарда, Жана Жене или Бернар-Мари Кольтеса, действуют в некоем постоянно ощутимом поле постхристианства. Проще говоря, все эти убежденные французские атеисты писали в конечном счете внутри христианской парадигмы, исследуя любовь как чистое желание, не ждущее от любимого ни ответной доброты, ни понимания, ни нежности. Прямо по апостолу Павлу (еще раз повторю): рискованная, асимметричная страсть, которая по сути своей столь же несправедлива, как и божественное милосердие, — та страсть, которая есть одновременно и абсолютная свобода. И если такая связь с любимым возможна, — она не покупается никакой жертвой, никакой заслугой, но лишь смутным узнаванием: я сама такая же и за это отдам все…