– Те, которые возбуждаются во время сна, – отвечал я. – Тогда как одно начало души – разумное, кроткое и правительственное, спит, а зверовидное и дикое, исполненное пищи и вина, прыгает и, прогнав сон, старается идти и удовлетворять своим требованиям, – ты знаешь, в таком состоянии оно, отрешенное и отбросившее всякий стыд и разумность, отваживается делать все; так что если вздумает, не медлит решимостью смеситься хоть с матерью, хоть с кем другим из людей, богов и животных или кого-нибудь убить, и не удерживается ни от какой пищи; одним словом – не оставляет ни безумия, ни бесстыдства.
– Ты весьма справедливо говоришь, – сказал он.
– Но кто[488]
, думаю, ведет себя здраво и рассудительно и отходит ко сну, возбудивши в себе разумную свою природу, напитав ее прекрасными мыслями и рассуждениями и надумавшись сам с собою, а от пожелательной своей стороны устранив и недостатки и излишества, чтобы она спала и шумливо не обеспокоивала лучшей части ни весельем, ни печалью, но позволяла ей одной, самой по себе[489], в ее чистоте, стремиться к созерцанию чувством того, чего она не знает, – в прошедшем ли то, в настоящем, или будущем – кто подобным образом укрощает и раздражительную природу, чтобы она отходила ко сну невзволнованная и ни на кого не разгневанная, и усмирив таким образом эти два вида, сообщает движение третьему, заключающему в себе разумность, и успокаивается в нем, тот во сне, знаешь ли, близко коснется истины, и не будут мечтаться ему тогда противозаконные видения.– Я совершенно так думаю, – сказал он.
– Но мы слишком далеко увлеклись, говоря об этом. То, что нам хочется знать, состоит в следующем: в каждом из нас, сколь бы кто ни казался умеренным, есть некоторый род пожеланий жестоких, диких и беззаконных, что обнаруживается во сне. Смотри же, дело ли я говорю, и соглашаешься ли ты?
– Да, согласен.
– Ну так вспомни теперь человека демократического[490]
, как мы описали его. Он рожден и с детства вскормлен скупым отцом, который уважает только пожелания промышленные, а не необходимых, проявляющихся ради игрушки и прикрасы[491], не уважает. Не так ли?– Да.
– Обращаясь с щеголями, исполненными тех пожеланий, о которых мы сейчас рассуждали, он, по ненависти к скупости своего отца, стремится ко всякой разнузданности и к тому роду удовольствий, но, благодаря лучшей природе, чем какая у тех развратников, влекомый в обе стороны, становится в средину между обоими способами жизни и, пользуясь, как говорят, довольно умеренно, тем и другим, живет и не скупо, и не противозаконно, и делается из олигархического демократическим.
– О подобных людях, действительно, было и есть такое мнение, – сказал он.
– Положи же, – продолжал я, – что у этого человека, когда он дожил уже до старости, есть, в свою очередь, сын-юноша, вскормленный в его правилах.
– Полагаю.
– Да положи и то, что с сыном то же случилось, что с его отцом, что он увлекается ко всякому беззаконию, которое руководители его называют совершенною свободою. Тогда как отец и другие ближние помогают ему идти в пожеланиях серединою, противоположные помощники, те сильные волшебники и образователи тирана, надеются не иначе удержать в своих руках юношу, как зародив в нем коварно какую-нибудь любовь, которая двигала бы пожеланиями праздными, расточающими готовое, – и вот, зарождают в душе его большого крылатого трутня. Или такая любовь[492]
, думаешь, есть что-нибудь иное?– Не иное, – сказал он, – но именно это.
– Итак, когда вокруг него шумят разные пожелания – раздушенные, распомаженные, увенчанные, упившиеся, окруженные толпою растрепанных удовольствий, и когда вырастив, вскормив до последней степени жало похоти, сообщают его трутню, тогда оруженосцем его становится безумие, тогда неистовствует этот настоятель души и, если находит в себе какие-нибудь мнения или добрые расположения, знакомые еще с стыдом, то убивает и извергает их из себя вон, пока не истребится рассудительность и не удовлетворится привзошедшее безумие.
– Ты описываешь рождение совершенно тиранического человека, – сказал он.
– Не потому ли и в древности, – заметил я, – любовь называли тираном?
– Должно быть, – сказал он.
– Да и в мыслях человека опьяневшего – нет ли тоже чего-то тиранического, друг мой? – спросил я.
– Есть.
– Но безумный-то и сумасшедший чувствует в себе решимость и надежду управиться не только с людьми, но и с богами.
– Конечно, – сказал он.
– Итак, тот человек будет подлинно тираническим, – заключил я, – который или по природе, или по занятиям, или по тому и другому, окажется пьяницею, любовником и меланхоликом.
– Без сомнения.
– Происходит-то такой человек, как видно, так. Но как он живет?
– Отвечу тебе поговоркой шутников: «это скажешь ты и мне»[493]
.– Конечно, скажу, – примолвил я. – Думаю, что после этого бывают у них праздники, пирушки, увеселения, подруги и прочее, чем относительно всех движений души распоряжается в доме тираническая любовь.
– Необходимо, – сказал он.
– Не разрастаются ли там каждый день и ночь бесчисленные и сильные пожелания, которые требуют многого?