– Конечно, бесчисленные.
– Следовательно, если есть какие доходы, они тотчас истрачиваются.
– Как же не истрачиваться?
– А за этим-то займы и уменьшение имения.
– Как же.
– Но когда ничего не остается, не необходимо ли гнездящимся в них пожеланиям издавать непрестанные и громкие вопли, – и они, будто преследуемые жалами как других пожеланий, так особенно самой любви, которая предводительствует ими, в значении свиты, приходят в неистовство и смотрят, у кого есть что-нибудь такое, что можно отнять обманом или силою?
– Непременно, – сказал он.
– Поэтому не необходимо ли им отовсюду собирать, либо иначе терпеть величайшие страдания и скорби?
– Необходимо.
– Стало быть, не справедливо ли, что как позднее превзошедшие в него удовольствия были более жадны, чем прежние, и отжимали все, что тем принадлежало[494]
; так и он, будучи моложе отца и матери, обнаруживает больше жадности, и как скоро растратил собственную долю, присваивает и отнимает достояние отцовское?– Да как же, – сказал он.
– А если бы не позволили ему, то не решился ли бы он на первый раз украсть и обмануть родителей?
– Без сомнения.
– Когда же был бы не в силах – не прибег ли бы потом уже к грабительству и насилию?
– Я думаю, – сказал он.
– А если бы старик и старуха стали противиться и вступили с ним в борьбу, почтеннейший, то поостерегся ли бы он и удержался ли бы, чтоб не сделать чего-нибудь тиранского?
– Не очень ручаюсь я за родителей такого сына, – сказал он.
– Но, ради Зевса, Адимант, неужели кажется тебе, что за недавно полюбленную и не необходимую подругу он подверг бы побоям издавна любимую и необходимую мать, или за красивого, недавно полюбленного, не необходимого друга, решился бы бить некрасивого, но необходимого старца-отца, предшествовавшего по времени его друзьям, и заставил бы этим рабствовать тех, в чей дом захотел бы ввести их?
– Да, клянусь Зевсом, – сказал он.
– Так большое же, как видно, счастье – родить тиранического сына, – примолвил я.
– Не очень, – сказал он.
– Но что, когда от роя собравшихся в нем удовольствий, отеческого-то и материнского имущества ему не достанет – не покусится ли он сперва на стену какого-нибудь дома или на платье идущего позднею ночью человека, а потом не очистит ли какого-нибудь священного храма? Между тем мнениями о похвальном и постыдном, которые он имел издавна, с детства, и почитал справедливыми, овладеют недавно освободившиеся из рабства и сопровождающие любовь пожелания. Прежде, когда он состоял еще под законами и волею отца, управляясь сам в себе демократически, эти пожелания разрешались только во сне – сновидением; подпав же под власть любви, он непрерывно будет таким наяву, каким изредка бывал во сне, – не станет удерживаться от какого бы то ни было страшного убийства, жертвоприношения и поступка. Тиранствующая в нем любовь, живя вне всякой власти и закона, как бы сама была единственным властителем, поведет его, будто свой город, ко всякой дерзости, лишь бы напитать себя и сопутствующую себе буйную толпу, которая частью вошла извне, от дурного знакомства, частью родилась внутри, от тех самых нравов, как скоро нашла себя в них распущенною и свободною. Разве не это жизнь такого человека?
– Это самое, – сказал он.
– И если таких-то в городе немного, – продолжал я, – прочий же народ мыслит здраво, – они, в военное время, выходят и становятся охранительным войском какого-нибудь тирана или служат за жалованье; а когда везде мирно и спокойно, они делают много неважного зла в самом своем городе.
– Что именно разумеешь ты?
– Например, воруют, подкапываются под стены, отрезывают кошельки, снимают платье, святотатствуют, порабощают, а иногда делают ложные доносы, если имеют дар слова и берут взятки.
– Неважное же зло разумеешь ты, – сказал он, – хотя таких и немного!
– Действительно неважное, – примолвил я, – потому что в сравнении с великим-то оно маловажно: все это, если возьмешь во внимание порчу и жалкое состояние города, к тирану, как говорится, и близко не подходит[495]
. Ведь когда в городе таких будет много-то и когда они, вместе с другими своими последователями, сознают свою числительность, тогда, пользуясь невежеством черни, сами создадут себе такого тирана, который бы, больше всех их, в самом себе – в своей душе – был величайшим и сильнейшим тираном.– Да и естественно, – сказал он, – что это будет тиран в высшей степени.
– И хорошо, если чернь покорится ему добровольно; а как город не позволит? Тогда он, как прежде наказывал мать и отца, так теперь, если достанет сил, будет наказывать отечество, то есть введет в него новых друзей и будет содержать и питать давно любимую, как говорят критяне, μηπριδα τε καὶ πατρίδα в порабощении им. И это-то цель желаний такого человека.
– Без сомнения, это самое, – сказал он.