– Иное ли что укажем, кроме того, что кто-нибудь имеет от природы слабый вид наилучшей своей части, так что не может управлять своими животными, но служит им и в состоянии понимать лишь, как ласкать их?
– Походит, – сказал он.
– Посему, чтобы такой управлялся началом, подобным тому, которым управляется человек наилучший, – не скажем ли, что он должен быть рабом того наилучшего, носящего в себе власть божественную? И надобно полагать, что это управление было бы не ко вреду раба, как думал об управляемых Тразимах, а к тому, чтобы под божественным и разумным управлением сколько возможно лучше было всякому, особенно кто имеет в себе собственного правителя, а когда нет – пусть он находится под внешним настоятелем, чтобы, по возможности, все мы, управляемые одним и тем же, были подобны и дружественны между собою.
– Да ведь и закон показывает, что этого он хочет, – продолжал я, – поколику в городе помогает всем; тоже показывает и власть над детьми, которая не дает им свободы, пока в них, как бы в городе, мы не установим управления и, развив наилучшую часть их души, не приготовим в ней подобного нашему стража, и тогда уже отпускаем их на свободу.
– Конечно, показывает, – сказал он.
– Итак, почему, Главкон, и на каком основании скажем мы, что делать несправедливое, своевольничать или совершать постыдное полезно, если чрез это человек будет хуже, хотя бы приобрел множество денег и силы другого рода?
– Ни почему, – отвечал он.
– А почему делающий несправедливое находит полезным скрываться и убегать от наказания? Разве не хуже еще становится тот, кто скрывается[522]
, тогда как не скрывающийся и наказываемый зверское в себе укладывает и укрощает, а кроткому дает свободу, и вся душа, возведенная к наилучшей природе, приобретши рассудительность, справедливость и благоразумие, получает состояние, во столько превосходнее, чем тело, приобретшее силу, красоту и здоровье, во сколько душа превосходнее тела.– Без сомнения.
– Так у кого есть ум, тот не будет ли жить, направляя все свое к тому, чтобы, во-первых, уважать науки, которые делают душу его такою, а прочее презирать?
– Явно, – сказал он.
– Потом, – примолвил я, – состояние и питание тела никак не вверит он звериному удовольствию, чтобы в нем провождать жизнь; напротив, оставит в стороне и здоровье, не уважит и того, как бы быть сильным, здоровым и красивым, если это не сделает его благоразумным, но всегда будет устроять гармонию в теле для созвучия в душе.
– Без сомнения, – сказал он, – если только поистине хочет быть музыкальным.
– Не будет ли он искать сообразности и созвучия в самом стяжании денег, – продолжал я, – и, не ослепляясь мнениями толпы о счастье, станет ли до бесконечности увеличивать свое бремя множеством их, чтобы нажить себе бесконечное зло?
– Не думаю, – сказал он.
– Да, смотря на внутреннее свое управление, – примолвил я, – он будет распоряжаться умножением и уменьшением своего имения с возможною осторожностью, чтобы избыток или недостаток его не произвел какого-нибудь замешательства там – внутри.
– Точно так, – сказал он.
– Смотря с той же точки зрения и на самые почести, одни из них примет он и будет охотно наслаждаться ими, если найдет, что они сделают его лучшим; а тех, которые должны расстроить настоящее его состояние, будет избегать частно и публично.
– Стало быть, заботясь об этом, он не захочет заниматься гражданскими делами? – спросил он.
– Да, клянусь собакою, – отвечал я, – и в своем городе – тем более, а может быть, даже и в своем отечестве, – если не выпадет какой-нибудь божественный случай.
– Понимаю, – сказал он, – город, о котором ты говоришь и который мы устрояем своими рассуждениями, существует только на словах, а на земле нет его, думаю, нигде.
– Но образец, если желаешь видеть его и по этому видению благоустроять себя, находится, может быть, на небе. Впрочем, все равно, есть ли он где или будет: ведь только с ним одним можно иметь дело, а больше ни с каким.
– Вероятно, – сказал он.
Книга десятая
В начале этой книги Сократ возвращается к суждению о поэтах, о которых говорил в книгах второй и третьей, и исследуя этот предмет с большею точностью, обстоятельно показывает, что род поэзии подражательной в государстве терпим быть не должен. Возвращение философа к рассматриванию этого вопроса никому не покажется странным, кто припомнит, что поэты в век Платона имели огромный авторитет и что, по понятию современников, вся мудрость заключалась в их изречениях. Поэтому, желая утвердить и защитить свое учение о добродетели и нравственности, Платон должен был показать, что истинная мудрость из того источника не почерпается. И это, по объяснении природы души, по раскрытии различных пожеланий и родов удовольствия, ему можно было сделать лучше. Чтобы виднее было, почему поэзия подражательная в наилучшем обществе нетерпима и не способна руководить к истинной мудрости, Сократ считает нужным взять это дело несколько выше. Но, чтобы к его рассуждению не примешать чего-нибудь своего, посмотрим, каким образом рассуждает он сам.