– Поэтому неопытные в благоразумии и добродетели и всегда занимающиеся пирушками и тому подобным несутся, как видно, вниз, а потом опять к промежутку, и так блуждают во всю жизнь. Не переходя за эту черту, они на истинно высокое и не взирали никогда, и не возносились к нему, не наполнялись существенно сущим и не вкушали твердого и чистого удовольствия, но, подобно рогатому скоту, всегда смотрят вниз и, наклонившись к земле, пасутся за столами, откармливаются, поднимаются и, от жиру лягаясь и бодаясь железными рогами и оружием, по ненасытности, убивают друг друга, так как дырявая их бочка[516]
не наполняется ни существенным, ни в существенном.– Ты, Сократ, изображаешь жизнь многих, будто оракул, – сказал Главкон.
– Но не необходимо ли к их удовольствиям примешиваться и скорбям, которые суть образы истинного удовольствия и получают такие оттенки от взаимопоставления их цветностей, что являются сильными в своих противоположностях и возбуждают в безумцах неистовую любовь, заставляющую их драться друг с другом, как дрались под Троей, говорит Стезихор, за образ Елены, не зная, который был истинный[517]
.– Весьма необходимо быть чему-то такому, – сказал он.
– Что же? Иное ли что-нибудь необходимо происходит и относительно природы раздражительной, когда кто совершает то же самое, движимый то завистью – к честолюбию, то насилием – к спорчивости, то гневом – к грубости, и, без смысла и ума, стремится удовлетворить жажде чести, победы и гнева?
– Необходимо то же самое бывает и в этом отношении, – сказал он.
– Что же? – спросил я. – Не скажем ли смело, что и пожелания, относящиеся к корыстолюбию и спорчивости, если удовольствия, за которыми они гоняются, будут преследуемы под руководством знания и смысла и при указаниях благоразумия, достигнут удовольствий самых истинных, какими только можно наслаждаться им, следуя истине, – и свойственных себе, как скоро самое лучшее для каждой вещи есть самое свойственное ей?
– Конечно, самое свойственное, – сказал он.
– Стало быть, когда вся душа следует философской своей стороне и не возмущается, тогда каждой ее части бывает возможно делать свое дело и быть справедливою, тогда-то всякая из них наслаждается и свойственными себе, наилучшими и, по возможности, истиннейшими удовольствиями.
– Конечно, так.
– А как скоро начнет господствовать которая-нибудь из других частей, то и сама не найдет свойственного себе удовольствия, и другие части будет принуждать гоняться за чужими и неистинными удовольствиями.
– Так, – сказал он.
– И не тем ли больше совершит она таких дел, чем далее отступит от философии и смысла?
– Конечно.
– А не то ли отступает от закона и порядка, что весьма далеко отступает от смысла?
– Очевидно.
– Всего же далее оказались отступившими не любовные ли и тиранические пожелания?
– Конечно.
– А всего менее – царственные и благоприличные?
– Да.
– Так всего более отступит от истинного и свойственного себе удовольствия, думаю, тиран, а царь – всего менее.
– Необходимо.
– Стало быть, очень неприятно будет жить тиран, – примолвил я, – а царь – очень приятно.
– Весьма необходимо.
– А знаешь ли, – спросил я, – во сколько неприятнее жить тирану, чем царю?
– Если скажешь, – отвечал он.
– Есть, как видно, три удовольствия: одно подлинное и два поддельных. Перешедши за пределы, к удовольствиям поддельным, тиран, вдали от закона и смысла, окружает себя удовольствиями рабскими и насколько умаляется, весьма нелегко и выразить, – разве может быть, следующим образом.
– Каким? – спросил он.
– От человека олигархического он – третий; потому что в средине между ними был человек демократический.
– Да.
– Посему, если сказанное прежде справедливо, то, в отношении к истине, не с третьим ли образом удовольствия проводит он и свою жизнь?
– Так.
– Но и олигархический-то опять от царственного находится на третьем месте, если аристократического и царственного мы отожествим.
– На третьем.
– Следовательно, тиран от истинного удовольствия удалился трижды три раза, – заключил я.
– Видимо.
– Стало быть, по протяженности тиранического удовольствия, – примолвил я, – образ его есть поверхность.
– Точно так.
– А по потенции третьему умножению, явно, как велико его расстояние.
– Для исчислятеля-то явно, – сказал он.
– Поэтому, кто, взяв прогрессию обратно, будет определять, насколько царь, относительно к истине удовольствия, отстоит от тирана, тот, по окончании умножения, найдет, что жизнь первого приятнее в семьсот двадцать девять раз[518]
, и что, следовательно, жизнь последнего во столько же несчастнее.– Удивительное сделал ты исчисление разницы между этими людьми, между справедливым и несправедливым, относительно удовольствия и скорби, – сказал он.
– Да ведь это число действительно верно и подходит к их жизням, – примолвил я, – если только возьмем в расчет их дни, ночи, месяцы и годы.
– Конечно, возьмем.
– А когда человек добрый и справедливый настолько выше злого и несправедливого своим удовольствием, – не безмерно ли выше последнего он благообразием своей жизни, красотою и добродетелью?