– В самом деле безмерно выше, клянусь Зевсом, – сказал он.
– Пусть так, – продолжал я. – Но если мы договорились до этого, то повторим прежние наши слова, приведшие к такому заключению. Прежде, кажется, было сказано, что полезна несправедливость, когда кто вполне несправедлив, а почитается справедливым. Или не так было говорено?
– Точно так.
– Теперь же, согласившись, что значит то и другое – быть несправедливым и делать справедливое, будем рассуждать с тем противником.
– Каким образом? – спросил он.
– Представим словесный образ души, чтобы тот, кто говорил это, увидел, что он говорил[519]
.– Какой образ? – спросил он.
– Образ тех природ, – отвечал я, – о бытии коих баснословят древние, – о Химере, Сцилле, Цербере и всех других, в которых многие идеи срослись в одно.
– Да, рассказывают, – примолвил он.
– Итак, вообрази одну идею пестрого и многоглавого зверя, который имеет около себя головы зверей кротких и диких и может изменяться, рождать из себя все их.
– Это требует сильного воображения, – сказал он. – Впрочем, так как слово впечатлительнее воска и подобных тому веществ, – вообразим.
– Пусть же будет еще одна идея льва и одна – человека, и первая гораздо больше, а на втором месте вторая.
– Это легче, – сказал он, – воображаю.
– Потом эти три природы соедини в одно, так чтобы они срослись между собою.
– Соединены, – сказал он.
– Облеки же их извне образом одного существа – образом человека; так, чтобы не могущему видеть внутреннее и смотрящему только на внешнюю оболочку, представлялось одно животное – человек.
– Облечены, – сказал он.
– Скажем теперь тому, кто говорит, что этому человеку полезно быть несправедливым и неполезно совершать справедливое: иное ли что говорит он, как – полезно ему, откармливая пестрого зверя, делать его сильным, равно и льва, и то, что относится ко льву, человека же морить голодом и приводить в бессилие, чтобы те влекли его, куда который ни поведет, и чтобы он не сближал и не сдружал их между собою, но предоставлял им кусаться и, вступая в драку, пожирать друг друга.
– Действительно, так говорил бы тот, – примолвил он, – кто стал бы хвалить несправедливость.
– Напротив, кто утверждал бы, что полезно быть справедливым, тот не сказал ли бы, что надобно и делать и говорить то, чрез что в человеке человек внутренний[520]
становился бы воздержнее и имел бы попечение о многоглавой скотине подобно земледельцу, крепкие его части питая и делая ручными, а диким препятствуя расти, и для того употребляя в помощь природу льва, – вообще, заботясь о всех природах и поставив их в содружество как одну к другой, так и к себе, содержал бы их пищей?– Конечно, так будет говорить тот, кто хвалит справедливое.
– Да и всячески восхваляющий справедливость утверждал бы истину, а несправедливость – лгал бы; ибо удовольствие ли возьмешь в расчет, добрую ли славу, или пользу, – хвалитель справедливого говорит истину, а порицатель не произносит ничего здравого и, ничего не зная, бранит да бранит.
– Мне кажется, его-то слова ни к чему, – сказал он.
– Вразумим же его кротко (ибо он ошибается не-хотя) и спросим: почтеннейший! похвальное и постыдное не потому ли мы так обыкновенно называем, что первое зверскую часть природы подчиняет части человеческой, а может быть, и божественной, последнее же кроткую порабощает дикой? Подтвердит ли он это или как?
– Если вразумится, – сказал он.
– По этому расчету, – спросил я, – может ли быть кому-нибудь польза – несправедливо взять золото, как скоро бывает, например, то, что принимающий его наилучшую часть себя самого вместе с тем порабощает части самой дурной? Либо, полезно ли будет кому-нибудь, какое бы множество золота ни было получено, когда за то золото отдают в неволю его сына или дочь, и притом в руки жестоких и злых людей? Не крайне ли жалок будет человек, и принятое им в дар золото не принесет ли ему гибели гораздо ужаснее той, какую принесло Эрифиле[521]
ожерелье, принятое ею за душу ее мужа, если божественное в себе он без милосердия поработит безбожнейшему и нечестивейшему?– Конечно, так, отвечаю я за него, – сказал Главкон.
– Не за то ли, думаешь, издревле порицаемо было и своеволие нравов, что оно в таком человеке более надлежащего развязывало то страшное, большое и многовидное животное?
– Явно, – сказал он.
– Не тогда ли равным образом порицаются дерзость и упорство, когда усиливаются в нем львиные и змеиные свойства и напрягаются выше меры?
– Конечно.
– Не в этой ли его растрепанности и распущенности подвергаются порицанию роскошь и изнеженность, от которых он делается робким?
– Как же.
– Не тогда ли бранят также ласкательство и низость, когда кто это самое, раздражительную природу, подчиняет тому беспокойному зверю, и эта природа, закидываемая деньгами и увлекаемая ненасытностью животных вожделений, с юности привыкает вместо льва рождать обезьяну?
– И очень, – сказал он.
– А мастерство и рукоделья чем, думаешь, возбуждают досаду?