Стас говорит, и его щеки краснеют от жара, так он задыхается от слов. Стас ябеда и все, что ему остается, – это жаловаться на мир. Жалоба вместо исповеди, о, жалоба вместо молитвы, твоему персональному унимателю боли, которому только и надо, что сказать: ты хороший, ты не виноват. Конечно, не виноват! Стасу хочется, чтобы человек в форме сказал ему это, но человек молчит, внимательно молчит, он
Это как задавать вопросы, на которые ты сам знаешь ответ, как говорить ради того, чтобы просто что-то произнести, когда твои вопросы глупее тебя самого – это так жалко. Но ты можешь делать все что угодно – это же
– Все завертелось очень быстро, – доверительного рассказывает Стас.
…Так бывает: сначала очень долго ничего не происходит, потом время сжимается и происходит цепочка событий, они связаны друг с другом, как петли вязания, и это меняет все.
Аня молчала. Зато говорили другие. Говорили про меня, как будто я в один миг по взмаху волшебной палочки стал чем-то значимым и важным. Пусть это было по взмаху ее волшебной палочки. Хвалили-хвалили-хвалили-хвалили картины, и писали статьи, и писали рецензии, монографии, подбирали слова, объясняли, описывали то, что изображено на холстах, а я не мог сказать о них ни слова, не понимал, что о них пишут. Не знаю, честно говоря (шепотом), понимала ли она сама, Аня. Она никогда не поясняла, то есть – это было бы действительно слишком – и не возражала. Запах уайт-спирита стал запахом страха. Я старался об этом не думать, а если думал, сам переделывал свои мысли, говорил себе, у зеркала, вслух, это – компромисс.
– Как когда бабушка несет тебе портфель в школу, а ты стараешься сделать так, чтобы одноклассники не увидели этого, – кивает человек в форме.
Стас краснеет еще больше, но не встречает в глазах собеседника осуждения, не встречает даже того, что Стас видит, глядя в зеркало. Нет, на него смотрят с участием, почти с любовью, от этого хочется заплакать и еще долго жить, а не уйти в ничто через какую-то паршивую неделю. Теперь, когда каждая секунда бесценна, Стас может выбрать что угодно, и он выбирает нытье, потому что в его искалеченной мелкой душонке между сочувствием и любовью нет разницы, и между жалостью и сочувствием нет разницы, и что угодно сойдет за любовь, даже безразличное внимание. Может быть, если он будет жаловаться как можно искреннее, как можно красноречивее, он получит хромоногую фальшивую любовь. Ему сойдет и такая, чего уж тут выбирать.
– Я попал в эту камеру из-за мудацкого журналиста. Честное слово, это он привел меня сюда. Он должен быть сейчас здесь, на моем месте, господин надзиратель, он должен смотреть вам в глаза, не я.
…Он позвонил мне, попросил встречи. Ты просто выходишь из дома незадолго до комендантского часа, выходишь и не знаешь, что все изменится. Что ты никогда сюда не вернешься, потому что больше не будет этого «сюда». Это как нести на дне сумки ключи от дома, в который уже попала бомба, и дом взорвали, и какие теперь уже, к черту, ключи, но ты об этом ничего не знаешь.
Я встретился с ним, неуверенным в себе, нервным, поднимающим на меня глаза с ненавистью. Что я ему сделал?
«Я знаю ваш секрет. Я знаю ваш секрет, – говорил – не как победитель, почти с отчаяньем. – Я знаю ваш секрет, я все вижу, я все знаю». Он плел мне что-то про Аню. Что он может знать о ней? У нее появился поклонник? Как интересно. Как смешно и как горько. Горькая ирония и всегда это тошнотворное чувство бессилия, знаете, такая тошнота, от качки, когда привычный порядок вещей рушится и качаются столпы вселенной, такая тошнота – не до рвоты и не приступ гастрита, а только тревога, и бессилие, и страх. И он говорил мне: «Отпустите ее». Просил отпустить ее. Как будто я ее держу. Такой серьезный, такой простой и наивный, именно от таких простых мудаков и рушатся целые вселенные – от их незнания, и их глупости, и их желания всех спасать.
Я все вижу, я все знаю. Все смешнее и смешнее, смех рвался наружу, растягивал губы в улыбке, я сидел и лыбился, Господи Боже – спасать ее. Какая ирония. Чего он хотел добиться, какой реакции ждал? Я не хотел об этом думать. Если бы этот жалкий, нервный писака знал, как бы я хотел это прекратить.
Воздух в легких заканчивается, Стас выдыхает устало, как после бега, и ждет, когда в глазах собеседника появится сочувствие. Но, подавшись вперед, почти привстав на узкой койке, он видит там только интерес. Бесстрастный, не выносящий моральной оценки взгляд, но – интерес почти животный, за любовь может сойти и внимание, и Стас выдыхает с облегчением.
– Я не знаю больше, что правильно, а что нет, – запустив пальцы в волосы, скажет Игорь.