Очень важно было бы сформировать его хорошую выставку, чтобы было понятно, что это за художник. Потому что у него очень много на самом деле слабых, вялых работ. Поскольку он работал каждый день, совершенно не считаясь со своим состоянием. В каких-то случаях, когда совпадало его состояние и видение того, что он делает, получалась замечательная вещь. А часто выходили вещи вялые и слабые. Кстати, он прекрасно это знал и никогда их не показывал. Они у него вообще лежали свернутые, даже не на подрамниках. Ангелина Васильевна после его смерти все это вытащила, «Все гениально!». Как полагается — идеальные жена и муж. Она очень испортила его судьбу. В результате на выставке на Беговой главные места занимали плохие работы. А хорошие были испорчены лаком, и к тому же они были по темным углам развешаны, потому что она считала, что они и так хорошие, их и так все знают, а вот эти никто не знает. И ничего нельзя было понять. Я бы мог сделать замечательную выставку Фалька, мне кажется, потому что я хорошо его знаю — и знаю его принципы. Очень важно исходить из каких-то положений, которые для самого художника были решающими, основополагающими. Их чувствовать, знать и из этого исходить. Тогда можно его выразить, представить и понять. А когда ему снаружи приписывают какие-то вещи, то, конечно, ничего не получается.
Это совсем не похоже, но считать, что это халтура, я не могу, потому что мы очень старались, очень вкладывались, а поскольку работа была вдвоем, общая, то надо было найти какой-то принцип. И для нас принцип состоял в том, что это был как бы третий художник, не он и не я. И его надо было создать, он должен был возникнуть и это делать. И, в конце концов, мне кажется, что у нас получился этот художник — это было непросто, довольно долго и мучительно, и мы с удовольствием это делали. Безусловно, если бы была возможность этого не делать, а заниматься только своим делом, было бы лучше. Как только у нас возникла возможность зарабатывать деньги своим трудом, мы ею воспользовались и оказались оба за границей.
В сущности, уже началась работа с картиной. Я поставил перед собой вопрос: а что такое вообще картина? Как она устроена, что она собой представляет? И тогда возникли такие вещи, как горизонт, диагонали. Горизонт для меня основа, он всегда есть. «Разрезы», что были в Третьяковке, обязаны тому сильному впечатлению, которое было связано с тем, что я ходил рисовать хирургические операции. Простые, на аппендицит. Был знакомый врач, разрешавший мне присутствовать, если случалась операция при его дежурстве. Две вещи тогда мне казались мне очень важными для формирования моего профессионального сознания — рисование этих операций и чтение «Процесса» Кафки. Одинаковым образом они на меня подействовали. Привозят острый аппендицит. Смотреть сначала практически невозможно. Голова кружится, сейчас вырвет и потеряешь сознание. Но тут наступает какой-то момент, когда ты видишь руки врача, сестры, которые что-то передают, и осознаешь важность этой работы и как точно и быстро это делается. Когда необходимость этого дела осознается, совершенно исчезает ощущение эстетического неприятия или болезненности. Наоборот, все становится на место, именно от сознания необходимости того, что происходит. И вот этот пункт, что надо не отворачиваться от больного места, которое невыносимо болит, а прямо на него смотреть, быть в этом месте и что-то здесь делать, мне стал очень ясен. Поэтому у меня советская тема и получилась.