Поэтому на самом деле никакого выбора принудительная эстетика человеку не предоставляет. Это – чистая игра идолов. Тоталитарные монстры ушли в своё модерное прошлое: дисциплинарного общества, образованного по типу сталинского командно-административного центра вертикального государственного управления, больше нет. Значит, мы выбираем между глобализмом и отсутствующим. Внутри кокона глобализма нам предлагается поиграть в выбор между кошельком и жизнью, добрым и злым полицейским, Fa и Anti-Fa, бегая по замкнутому кругу и мечась между эстетизированным либерализмом и откровенно катастрофическим национализмом, этницизмом Реального и космополитизмом Символического, национальной химерой рода и «мировой» демократией рынка. Атакуемый двойными посланиями, человек ощущает глубочайшую неудовлетворенность жизнью: его комфортная свобода оборачивается несвободой. Его кажущаяся аполитичность является глубоко политической. Панэстетизм постмодерна становится средством маскировки машины пропаганды либерального фашизма.
Чтобы поддерживать в человеке иллюзию свободы и иллюзию выбора, из его сознания машина предприняла попытку начисто убрать онтологию. Она её просто отменила. Бытийности «нет», и «нет» тех цивилизаций и культур, что упрямо тяготеют к экзистенциальному стоянию в просвете бытия. Россию отменяет мир, потому что глобализм отменяет онтологию как избыток,
зияние, лишнее, ненужное – слишком Реальное – не подвергшееся эстетизации и китчизации, «некрасивое», «немодное». Так в свое время гитлеровская машина убирала еврейство – Реальное, слишком Реальное, – для фашистского мироустройства избыточное этическое образование – совесть, самость, истинность, онтологичность, не подверженную эстетизации, неприкрашенную мораль в противовес приукрашенной безнравственности.Деонтологизация в клиповой ситуации постмодерна предполагает смену бытийной категории самости на более «менеджерское» понятие «идентичность»: ведь с самостью мы рождаемся, она – экзистенциальная, метафизическая и примордиальная, а «идентичность» можно легко сформировать, исходя из пользы ситуации. Также в самом понятии «идентичность» выделяются «приписанная идентичность» и «сконструированная идентичность», с явными преференциями в пользу последней как более «индивидуально» релевантной и вариативной. «Приписанная идентичность» как Священное Предписание Бытия не предполагает ничего исключительно внешнего, отчужденного, репрессивного, никакой чрезмерной объективации: она является экзистенциальностью, это – метафизическая идентичность, с которой человек воспитывается в сакральной
Традиции с рождения, не подвергая её сомнению и критическому анализу, в слепом оргиастическом слиянии с Отцом как с внутренним архетипом. Можно сказать, что приписанная Отцом идентичность – это одновременно примордиалньая врожденная идентичность, укоренная в самость субъектности, в априорные формы ее созерцания и рассудка. Бог, Отец, священное приписывают субъекту быть именно таким в символическом смысле слова, но человек и является таким в Реальном, потому что зазора между Реальным и Символическим нет, бессознательное и сверхсознательное, желания и культура, Отец и Сын, чувственность и язык структурируют друг друга и синтагмально слиты в единое целое мистериального общения, в соборный и сакральный миф премодерна.С появлением метафоры (поэтической дистанции Воображаемого, зеркала) в модерном обществе Эдипа начинается индивидуализация: человек теперь волен сам выбирать, какой идентичностью ему обладать, между ним и нормами культуры пролагает себе путь критическая рефлексия. Апогей рациональности приходится на эпоху Просвещения, начиная с которой традиционная приписанная идентичность стигматизируется как «патриархальное зло» и отдается предпочтение сконструированной идентичности. Постмодерн в полной мере показал крах конструирования через бегство от свободы – новое рабство. Человек в состоянии информационного шока оказался не способен построить и сконструировать свою идентичность: за него это сделала машина, предлагая ему только иллюзию выбора. Независимость от Отца привела к еще большей зависимости от самого себя. Метафора снова исчезает из дискурса, уступая место Символическому Реальному, новому палеолиту, или новому средневековью, в постмодерне.