Геополитическая и военная уязвимость Османской империи, возможно, была главной причиной неспособности интеллигенции и националистов защитить свое достояние, достаточно очевидной в сравнении с относительным успехом Египта и Италии[792]
. Тем не менее политический и правовой режим, а также своеобразие османского имперского национализма тоже непосредственным образом сказывались на судьбе исторических объектов, не позволяя обществу стать подлинным владельцем своего наследия. Государство, номинальный владелец древностей, воплощалось в фигуре султана, который распоряжался богатствами империи по своему усмотрению: принцип «государственной собственности», заявленный в османских законах о древностях, не был равнозначен «общественной собственности» в других странах: археологические находки оставались активом султана, который он мог раздавать в обмен на политическую лояльность и дипломатическую поддержку. Это не означало, что османская интеллигенция и должностные лица не осознавали идеологического и культурного смысла археологических находок: исторические сокровища старательно собирались и выставлялись в имперских музеях. Однако правительство относилось к археологическим предметам как к движимому имуществу или отчуждаемым товарам, ценность которых, отнюдь не будучи данностью и не поддаваясь вычислению, определялась в процессе торга.Как мы уже видели при разборе дебатов об общественной собственности в России, идея «национализации» памятников в России (к этому понятию часто прибегали в ходе дискуссий с целью указания на «общественный» статус объекта) представляла собой антитезу частной, царской и в какой-то степени даже государственной собственности, поскольку то государство, которое имели в виду либерально мыслящие эксперты, не было имперским государством самодержавной России. Мы не преувеличим, если назовем взгляды археологов и художников «этатистскими», хотя идеальное государство представлялось не владельцем, а опекуном национальных сокровищ. Аналогичным образом, большинство экспертов не имело ничего против благожелательного покровительства со стороны властителя – например, против того, чтобы Николай II из личных средств щедро финансировал приобретение нескольких коллекций, – но для них была невыносима зависимость от ведомств императорского двора и бюрократов. Что более важно, личное покровительство монарха было необходимо именно из‐за императорского статуса главных художественных собраний и музеев России. В ходе дискуссий о будущем российского художественного и исторического наследия неизбежно поднимался вопрос об ограничении монарших привилегий применительно к культурным сокровищам нации. И в первую очередь художники, историки и участники движения за охрану памятников оспаривали право царя распоряжаться художественными коллекциями Эрмитажа и императорских дворцов.
Идея культурного достояния с сильной примесью националистических настроений на рубеже XIX–XX веков резко прибавила в популярности, хотя и существовала по-прежнему преимущественно в сфере массового воображения, а не имперского законодательства. Такие художники и меценаты, как А. Н. Бенуа и С. П. Дягилев (оба они были выпускниками юридического факультета), нередко называли великие произведения искусства «нашими» вне зависимости от того, кто был их реальным владельцем. Описывая Петергоф – загородную резиденцию, построенную для императорской семьи в XVIII веке, но впоследствии не использовавшуюся по назначению, с ее дворцами и великолепным парком, – Бенуа охарактеризовал его как «исторический и национальный памятник», и следовательно – как «общественную собственность», наряду с другими загородными дворцами – Царским Селом, Павловском, Стрельной и Ораниенбаумом[793]
. На самом же деле если парки Петергофа и других царских резиденций были открыты для публики, то ни один из дворцов, находившихся в ведении Министерства императорского двора, не стал музеем до революции 1917 года.